— Кукушка, — шепнул дедушка.
— Ну-у, так вот ты какая? С виду-то невзрачна. Зато голосиста. Леса и воды летние оживляет и жалобит.
Мальчик, конечно, знает, что теперь, на закате лета, кукушка уже не кукует.
— Говорят про нее: щетинками ячменных зерен подавилась, — пояснил дед. — Откуковала.
Заглядевшись на птицу, бесшумно и перевальчиво шаставшую с ветки на ветку, Ваня даже забыл о хариусах.
— Кукушка бесприютная… Это правда, дедушка, что она так никогда и не знает своих деток?
— Правда. Гнезда не вьет, в чужие гнезда свои яйца подкладывает. И вот ведь диво какое: она, сказывают, караулит, когда другие мелкие пташки начнут сооружать себе гнезда. Дня три-четыре кружит около. А тем временем в ее чреве дозревает одно-единственное яйцо. И когда птахи кончат строительство, снесут в гнезде яички — кукушка опять следит, чтобы родительница отлучилась на миг, либо даже сама ее вспугнет. Да еще смахнет из гнезда одно-два яйца, а вместо них положит свое, такое же пестрое…
— Такое же пестрое? — переспрашивает мальчик, позабыв обо всем на свете.
— Да… ведь она уже заранее знает, у какой птицы какого рисунка яйцо.
— А разве ее яйцо не побольше тех, пичужкиных?
— Нет. Все тут породой кукушкиной предусмотрено. Она такое же маленькое яичко кладет, да… А потом кукушонок раньше других вылупится, растет скоро, названых братьев своих опережая, да и выталкивает их из гнезда, остается там за хозяина, язви его в корень!
— Тоже порядочный живоглот, — негодует Ваня.
— А несчастные пташки маются, выбиваются из сил, одного его, прорву, кормят. Заместо любимых дитятей. И до тех пор снабжают, пока он на крылья не встанет да не вылетит из гнезда — все равно уж в нем не умещается.
— Ну и ну! — Ваня во все глаза глядит на переваливающуюся в поклонах птицу. — Дедушка, а может, если бы у нее было свое гнездо да сама бы нянчила детей, то и не умела бы так красиво куковать?
— Может, и не умела бы, — усмехается старик.
— Может быть, оттого она и жалобится, что в вечной разлуке со своими детьми и все зовет, зовет их?..
— Может статься, что и так.
— Тогда не станем ее судить да корить. Пусть живет так, как на роду ей написано.
— И то правда, — соглашается дедушка. — Зато она, кукушка, лес рьяно блюдет и чистит. Мохнатых гусениц, вредителей поганых, которых другие птицы клевать брезгуют, — она съедает. Такая обжора! В один час, говорят, сто гусениц может уничтожить.
— Тогда, дедушка, давай мы ей все грехи простим, бродяжке бездомной.
— Ну, так и быть, давай.
Однако привередливые хариусы все не трогали приманок, хотя рыболовы сидели подле омута до самого захода солнца. А потом — опять же, видно, по чьему-то приказу и повелению — эти хитрецы вдруг вообще исчезли куда-то, будто и не было их.
Невезучим ловцам только и оставалось, что подняться на кручу и развести там костер.
Нарезали ножами травы для подстилки, разложили ее у огня, сверху накрыли мягкими пихтовыми лапами. Желанной ухи из хариуса не вышло, пришлось обойтись давешним тетеревом да свежепросоленными щурятами. Отличный ужин — сочная рыба сама во рту тает. И чай, заваренный на воде из Тян-реки, тут, у Звонкого переката, оказался особенно душистым и освежающим.
Отведав дымящегося, в мелких точечках жира, тетеревиного супа, дедушка спросил внука:
— Ванюша, а вот ежели бы ты не знал, из чего мы суп сварили, — догадался бы, что это тетеревиный? А не из глухаря, не из рябчика?
Ваня зачерпнул ложкой, почмокал:
— Чем-то, конечно, отличается. А чем — не пойму. Все одинаково вкусно.
— Я полагаю, что все дело в березовых сережках… Ведь глухари да рябчики больше хвою жуют.
— Дедушка, а ты различишь?
— Я-то? Конечно. Скажем, суп из тетерки больше смахивает на рябчиковый, он вкуснее, чем суп из тетерева. Раньше-то купец за тетерку даже платил дороже, чем за тетерева. Но мы-то не станем для супа одних самочек отстреливать. С нас и самцов довольно. А самкам надобно свое дело знать — множить тетеревиное племя. Чтобы всегда они, тетерева, украшали лес. Эх, до чего любо, когда по весне раздольная лесная тишь наполняется их воркотней…
Смолистые щепки, пылающие с шипением и треском, воткнули меж бревен нодьи, и огонь сразу же схватил взъерошенные насечки, набросился на них, — видать, не такой привереда, как хариусы, — и уже беззвучно лизал обе конды, ширясь и мощнея. Какое же доброе дерево сосна! Ни щелчка, ни зряшного выстрела, ни жарким угольком не метнет в тебя. Спи возле этого огня беззаботно, хоть всю ночь напролет, не просыпаясь, — она тебя не опалит, не прожжет твою одежку, не обидит, в отличие от злобно шипящей ели.