На вече Всеслав сказал:
— Хватит только обороняться. Игорь заходил за Железные ворота [62]. Святослав уничтожил державу хазаров. Олег брал в осаду Царьград. Кто вы, мужи-кияне? Трусливые перепелки или боевые соколы?
Он стоял на вечевой площади, бросая резкие, гневные слова в лицо вечу. «А ты — аист. Ты белый аист с Рубона, с полоцких лугов, — вдруг услышал он в самом себе шепот. — Никогда и нигде не забывай, кто ты и откуда». Всеслав даже вздрогнул и оглянулся от неожиданности. Рядом никого не было. Шумело вече. Широкой ладонью отер он с бровей пот, крикнул:
— Сами пойдем на степь! Рассечем ее мечом от Киева до Тмутаракани!
Надумал великий князь пробить щель в половецком станс, вернуть Киеву древни» Залозный шлях. Вел этот шлях с правого берега Днепра на левобережье, потом через плавни в днепровской луке к верховьям реки Кальмиус, оттуда — на Дон, в Суражское море [63], которое ромеи называют Меатийским болотом, и кончался в Тмутаракани. Назвали его Залозным потому, что шел он «за лозы» — за огромные заросли вербника-осокорника, покрывшие всю днепровскую луку, а еще потому, что возили по нему из Корчева в Киев железо.
В хлопотах, в сборах войска пролетела не одна седмица. Великий груз взвалил Всеслав на свои рамены [64], однако никому — ни княгине, ни сыновьям — не жаловался. Хотелось ему так все подготовить, так все сделать, чтобы одним сокрушительным ударом достигнуть желанной цели. Знал — если получится, если улыбнется счастье, быть ему киевским князем, сидеть на Горе, ибо только при этом условии гордые поляне смирятся с тем, что стоит над ними полочанин.
Тревожили слухи про Изяслава. Беглец сначала топил свою тоску в вине, но Болеслав Второй, женатый на его племяннице, дочери Святослава Черниговского, быстро отрезвил родича — приказал готовиться в поход на Киев. Ляхи не первый уже раз решили погреть руки на пожаре. Ожидалась грозная рать из-за Буга.
Всеслав очень уставал за день, но ночью, когда ложился на свой одр, не мог заснуть. Ни макового зернышка сна не было ни в глазах, ни в душе. Тогда он хлопал в ладоши, и молчаливый Агафон, слуга-полочанин, приносил в спальню серебряный рукомойник. Великий князь бросал горсть-другую холодной воды на лицо, приказывал зажечь толстую витую свечу, брался за чтение. Под рукой у него всегда были псалтырь, Евангелие, послания апостолов и Апокалипсис апостола Иоанна, а также пергаменты Прокопия Кесарийского, хроники Малалы и Армотола. Мысленно улетал Всеслав в далекие времена, жалел, что нет рядом сына. Ростислава — с ним привык делиться радостью от прочитанного… Ростислав поехал в Новгород, поддавшись на слезные уговоры брата Бориса.
Горела — как бессонное око вечности — свеча. Оплывал желтый воск. Князева душа то замирала, то, казалось, приподнималась над тихой ночной землей. А верные люди писали Изяславу в ляшскую даль, будто узурпатор-полочанин водится с нечистой силой, в палатах киевских князей встречается по ночам с самим Чернобогом. Многих пугал этот необыкновенный поздний свет в окнах княжеского дворца.
Но пришло время — и пришло оно скоро, — когда Всеслав снова вдел ногу в стремя, двинулся в поход.
Игумен Феодосий был твердо убежден, что Христос избрал его, чтобы очистить Киев, святой источник, от смердящей грязи поганства. Течение событий, как и движение звезд в небе, благоприятствовало такому убеждению. Клир Софии разбежался, попрятался, один он, Феодосий, остался на виду, хотя и мог бы, как крот, зарыться в печерскую гору. Никого иного, а именно его, Феодосия, полоцкий князь ласковыми словами пригласил на встречу с поганским воеводой. Все ото тешило самолюбие. Гордыня не к лицу отшельнику-монаху, бог сурово карает за нее, однако сладкий червячок нет-нет да и щекотал монашеское сердце.
Когда Всеслав пошел на половцев, Феодосий решил действовать. Перво-наперво надо было выгнать из Берестова поганцев. Уже одно то, что жили они рядом с христианами и могли совратить слабые, не закаленные истинной верой души, не давало игумену покоя. Он был человеком-каплей, которая неустанно бьет и бьет в одну точку, если поставит перед собой какую-нибудь цель. Ни железо, ни самый твердый камень-плитняк не выдерживают таких ударов. Став игуменом после мягкого, ушедшего, как улитка, в самого себя Варлама, Феодосий очень горячо взялся за монастырские дела. Число братьев-иноков увеличилось до ста человек. Примером для себя игумен взял жизнь ромейского Студийского, монастыря. Каждого из своих братьев он хотел спасти от искушений греховной плоти, свои проповеди произносил тихо, с мольбой, когда же кого изобличал, обвинял — слезы текли из глаз. Часто обходил он кельи, хотел знать, не имеют ли монахи, кроме общих, еще каких-нибудь своих вещей, пищи пли одежды. Если находил, то хватал и сразу бросал в огонь. Даже ночью бесшумно ходил игумен по монастырю, слушал у дверей келий, что делает каждый брат. Услышав разговор двоих или троих, сошедшихся в одной келье, стучал в двери жезлом, д, утром колол их самыми беспощадными словами. Эпитимью же, которой надлежало карать одного, раскладывал, из великой любви к ним, на твоих и даже четверых братьев. Не любил игумен серебра и золота, которые ослепляют человека в его земной жизни. Однажды прибился к монахам сапожник, но оказался непостоянным, как весенний ручей, — то истово молился, то исчезал из лавры на несколько седмиц. Вернувшись первый раз, положил .все заработанное им к ногам Феодосия. Игумен сильно разгневался, приказал сапожнику бросить серебро в жаркую печь, в пламя. Если-же, сказал, не бросит, то не быть ему чернецом. Глотал сапожник тайные слезы при виде того, как горит, улетает к небу вместе с дымом великое богатство.