Casa de los Pobres, Дом бедных, представлял собой всего лишь большой прямоугольный барак. Один уголок был отгорожен занавеской для отца Антонио: там находились его деревянная койка с соломенным матрасом, небольшой стол со свечой для чтения, сундучок с личными вещами и несколько полок с книгами из его скромной библиотеки. Книг было не много — несколько томов религиозного содержания да творения древнегреческих и римских классиков. Надо полагать, в церковной библиотеке, у алькальда, а может быть, и у нескольких местных богатеев книг было побольше, но для города, где мало кто из жителей мог прочитать собственное имя, это было внушительное собрание.
Больше всего мне нравилось сидеть в отгороженном уголке священника и читать, но сегодня я забился туда, чтобы спрятаться: сел на его кровать, подтянул ноги к груди, обхватил их руками и прижался к стене. Улицы Веракруса отточили мои инстинкты выживания до остроты лезвия бритвы, и я просто физически ощутил, что от той старухи исходило чувство более сильное, чем просто злоба.
Страх.
Неужели я — или родители, которых я не знал, — сделали ей что-то дурное? Отец Антонио никогда не рассказывал ни о чём подобном, так что и ненависть этой зловещей старухи сама по себе была труднообъяснима. Но страх? С чего бы это знатной матроне, благородной вдове, пугаться мальчишки lépero, который просит подаяние, чтобы заработать себе на хлеб?
Может быть, она меня с кем-то спутала? Но это уже не первый раз, когда меня принимают за кого-то другого. Помнится, в тот злополучный день дон Франсиско избил меня до полусмерти, когда его гость заявил, будто обнаружил во мне сходство с кем-то — с кем именно, я так и не узнал. Может быть, то же самое сходство сейчас углядела и старуха?
Разумеется, порой я приставал к отцу Антонио с расспросами насчёт настоящих родителей, но он всегда отнекивался и лишь однажды, будучи мертвецки пьян, признался, что мой отец — носитель шпор. А протрезвев, сокрушался, считая, что сказал слишком много. Однако та старуха, как и гость дона Франсиско до неё, увидела в моём лице нечто такое, что вызвало у неё ярость и страх. Это подвергло меня риску, и я боялся, что таинственное сходство впредь может стоить мне жизни.
Я пытался выбросить эту женщину из головы, но не мог перестать думать о том, кто же мои родители. То, что моя мать, возможно, была воровкой и шлюхой, ничуть меня не смущало, поскольку все мы, так называемые Божьи дети, принадлежали к самым низам общества. И окажись даже мой отец самым знатным испанским грандом, это ничего особенно не меняло. Испанские gachupines постоянно брюхатили наших женщин, однако никаких чувств к прижитым с ними внебрачным детям не испытывали — для них мы были презренными ублюдками, что, между прочим, подчёркивалось и законами, которые они сами принимали против нас, своих же собственных детей. Мы были изгоями общества, не имели никаких прав и не наследовали не только имущество, но даже фамилии своих отцов. И не одни лишь улицы Веракруса — ¡Bueno Dios![22] — но вся Новая Испания из конца в конец кишела незаконными отпрысками преступных связей, и gachupines смотрели на них, как на пустое место, поскольку с точки зрения закона то были не их родные дети, а бесправные существа, над которыми можно вволю безнаказанно издеваться.
Порой нас называли «дети пушек», потому что наши матери, шлюхи, сами не знали, от кого именно рожают. Название это произошло следующим образом: на кораблях военного флота, на галеонах, на потребу команде часто содержали putas, а если какая-то из них рожала во время плавания, её клали на пушечную палубу, рядом с орудиями и постоянно горевшими жаровнями для воспламенения пороха. От этих пушек и прошло прозвище, означавшее приблизительно то же самое, что и «сукины дети». Поэтому, даже если я и правда был родным сыном носителя шпор, это давало мне не больше прав, чем любому из «детей пушек».
Однако при всём этом я уже дважды нарывался на людей, ненавидевших меня, причём, очевидно, из-за моих родителей, которых я не только никогда не видел, но даже не знал, кто они такие. Получалось, что со мной была связана какая-то мрачная, может быть даже кровавая, тайна, и уже само моё существование таило в себе некое зло, словно я отвечал за неведомые мне грехи предков. Аййо, может быть, хоть теперь отец Антонио наконец скажет, почему эта женщина меня ненавидит! Надеюсь, он изыщет способ справиться с этим затруднением. Конечно, он обязательно придумает выход — если сможет. Отец Антонио был хорошим человеком. Он помогал всем. Его единственный грех заключался в том, что он был слишком добрым. После того как его лишили сана, Антонио обратился за помощью к мирскому сообществу и сумел уговорить зажиточного купца передать в его ведение запущенное здание в самом центре квартала mestizos; деньги же, еду, одежду и лекарства для бедняков, которых он привечал в этой богадельне, жертвовали городские богатеи.