Ленни усмехнулся и зашагал быстрей. Дети везде дети.
Хозяин лавки, старый еврей, и его сын тоже вышли на порог и поглядели вслед Ленни.
Теперь домишки уже были близко, уже можно было разглядеть каждый в отдельности. Но который же из них его дом? Придется кого-нибудь спросить. Досадно. Ему бы не хотелось спрашивать. Куда бы лучше взойти на крыльцо — и распахнуть дверь! Как бы они удивились! Как бы обрадовались!.. Посмотреть бы, какое у мамы будет лицо, когда он войдет…
Но что это!.. Народ… Бегут ему навстречу. Женщины… Дети… И старики… Какие жалкие, какие худые…
И она!.. Мама!.. Впереди всех. Как она изменилась. Совсем не та, какую он помнил. Старушка!..
Мать бежала к нему, протягивая руки, спотыкаясь. Ленни бросил чемоданы и кинулся к ней. Она упала в его объятия, прижалась к нему. Слезы текли по ее щекам.
— Дитя мое, дитя мое… — Она держалась за него так крепко, словно боялась выпустить его даже на миг.
Остальные не спешили подойти к нему. Ленни вернулся — и кому же первому его приветствовать, как не матери? Это ее право. Это ее час.
III
Женщины, дети и старики ушли. Приветствия кончились — до вечера, когда вернутся домой мужчины помоложе, те, кто работал на соседних фермах, после работы, а те, у кого не было работы, после поисков дневного пропитания. Когда они вернутся, будет опять устроено сборище. А сейчас он остался один с матерью в их крохотном двухкомнатном домике.
Как странно, что это его дом, что здесь он родился и жил до пятнадцати лет — до той поры, пока не уехал в Кейптаун. И как это ухитрились послать его в Кейптаун, если они так бедны?
Мать улыбнулась ему сквозь слезы — ласковой, счастливой улыбкой — и подбросила сухого хворосту в странное сооружение, стоявшее в углу и служившее печью. Дым из нее уходил наружу по кривым, измятым трубам из гофрированного железа, но половина выбивалась в щели и расползалась по комнате.
— Вода скоро закипит, — сказала мать, оглядываясь на Ленни. Какая она старенькая, какая изможденная, вся в морщинах. И видно, что это не только от возраста.
— Ничего, мама, не хлопочи, — мягко сказал он.
— Я не хлопочу, — отозвалась она и принялась раздувать огонь.
— Дай я, — сказал он, становясь на колени рядом с ней.
— Ты испачкаешь костюм! — Она не хотела подпускать его к грязной печке.
— Ну и испачкаю, подумаешь, беда какая.
— Ах нет, он такой красивый! У нас даже белые не носят таких костюмов.
Ленни мрачно усмехнулся и, нагнувшись к печке, стал дуть в огонь. Вспыхнули яркие искры, и по хворосту побежало веселое, потрескивающее пламя.
Голова Ленни, когда он нагнулся, оказалась у самой груди матери. Она подняла руку, словно хотела погладить его по волосам, потом отдернула. Глаза ее затуманились. Она торопливо встала и вышла в другую комнату. Ленни услышал, как она всхлипнула. Он пошел за ней.
Она стояла в ногах покосившейся старой кровати, опустив голову на грудь. Все ее тело содрогалось от беззвучных рыданий.
Ленни обнял ее за плечи.
— Не могу, — всхлипнула она. — Не могу.
— Что ты, мама? — нежно спросил он.
— Не могу поверить. Ты такой большой. Ты настоящий джентльмен. И ты — мой сын. Не могу поверить.
— Что же тут невероятного, мама?
— Посмотри, как я одета. Посмотри, какие у меня руки. Посмотри, как мы живем. Ведь это же простая деревенская лачуга. А ты настоящий джентльмен из Кейптауна.
— Я твой сын, мама. Ведь это же вы послали меня в Кейптаун. Я твой сын. Разве не так?
Слышно было, как в соседней комнате шипит закипающий чайник.
— Разве не так, мама?
— Так, Ленни.
— Ну, так перестань же плакать.
Ее рыданья стали тише, потом прекратились. Ленни подал ей свой платок, и она отерла глаза.
— Я глупая старуха, — проговорила она.
— Ну, с этим я не согласен, — ответил Ленни. — Пойдем-ка, я напою тебя чаем.
Он повел ее в соседнюю комнату, усадил, стал спрашивать, где что лежит — чай, ложки, чашки. Она не хотела, чтобы он за ней ухаживал, но он и слушать не стал. Пока он возился, она недоверчиво его разглядывала.
«Неужели это мой сын? Тот самый ребенок, что играл в этой комнате? Мальчуган, которого я шлепала, когда он шалил? Озорник, который кричал и носился по всему дому? Босоногий грязнуля в изорванных штанах и рубашке, с руками в саже и с грязной шеей, которого приходилось мыть силком? Если это он, то как же, значит, время меняет человека! Делает из него что-то совсем другое, совсем не то, чем он был. Но здесь в деревне люди так не меняются. Другие мальчики тоже выросли, но какие были, такими и остались. Иные и сейчас такие же грязные и такие же озорные. Только что ростом стали повыше, да и в плечах пошире, да носят теперь длинные штаны. А девушки — иные уже и замуж вышли и детей народили, а все какие были, такие и есть, только взрослые. Ничего в них не изменилось, ничего не изменилось, ничего не прибавилось нового. А вот Ленни — мой Ленни, — он стал совсем другой. Как он ходит, как он смотрит. Как будто и не мой сын. Нет, не то. А вот что… Когда он меня обнял там, в комнате, это было так, словно меня приласкал и утешил кто-то старше меня, кто больше понимает и знает, словно я ребенок, а он взрослый… Разве так бывает между матерью и сыном? Удивительно, как время меняет людей. А с другой стороны — вот Мартин, сын тетки Эльси, он ведь тоже был в Кейптауне и вернулся в деревню, и ни чуточки он не изменился, только что жуликом стал, научился людей обманывать. А потом опять уехал в Кейптаун и слышно, в тюрьму его посадили за то, что кого-то убил во время драки. Но Ленни — Ленни стал совсем другой. Только посмотреть на него, и то сразу видно…»