Тишина.
Но вот снова заработали лапы. Уже слышно прерывистое дыхание. «Неужели медведь?» — мелькнуло в голове, и стало не по себе от этой близости. А в мешке как в гробу: не повернуться, невозможно вытащить нож, да и что с ним сделаешь в этой тесноте!
— Э-э! — вдруг протянул облегченно старик. — Однако, это Бойка с Кучумом. Люди нас ищут!
Я, с трудом приподнявшись, сбрасываю с мешка одежду, высовываю из снега голову. Дневной свет слепит глаза. Собаки бросаются ко мне, лижут лицо, радуются, и вместе с ними по-детски радуюсь я.
С края седловины доносится выстрел. Пока одеваюсь, из мутной снежной завесы появляются проводник Лиханов и Василий Николаевич. На поводу у них небольшая связка оленей.
Мне хочется обнять собак, прижать их к себе, дать почувствовать свою любовь к ним, но так холодно, что даже на минуту нельзя оставаться без движения.
Я не расспрашиваю товарищей, как они догадались о нашей беде, в голове одна мысль: бежать от этого «худого места», и как можно скорее.
Мы освобождаем Улукиткана из мешка, натягиваем на его застывшее тело фуфайку и дошку. Идти он не может: нога так распухла, что не помещается в меховом чулке. Мы заматываем ее в теплое, связываем две широкие лыжи, усаживаем на них Улукиткана и уходим в буран. Лиханов задерживается, вьючит оленей и догоняет нас на спуске в распадок.
У кромки леса мы остановились, разожгли костер. Только тот, кто испытал на себе смертоносную силу северных ветров, кто боролся с пургой, стужей, может понять, каким для нас счастьем был сейчас огонь! Улукиткан, распустив вязки на дошке, полной грудью глотал теплый воздух. Он смотрел на огонь и радовался, словно ребенок, впервые увидевший нарядную игрушку.
Меж тем Василий Николаевич рассказывал:
— Утром рано в лагерь пришли связанные олени. Ну, думаем, не иначе — беда стряслась с нашими, и решили с Лихановым идти искать. А погода, как назло, не унимается, света белого не видно. Вышли на хребет — ни следа, ни примет, все замело. Мы и кричали и стреляли… Если бы не собаки — ни за что не нашли бы.
Ко мне подошла Бойка и смотрит упрямо в лицо, как бы старается разгадать мои мысли. Я подтаскиваю ее к себе, обнимаю, и мне почему-то вдруг становится неловко перед этим существом за то, что мы часто не ценим по-настоящему его преданности и само слово «собака» произносим иногда с презрением.
…К вечеру мы были в лагере на берегу Купури. Стужа выморозила наледь на реке, и мы могли беспрепятственно продолжать свой путь.
Утром съездили за мясом, а за это время прекратилась пурга. Унеслись в неведомую даль тучи, небо сияло прозрачной голубизной. Лес, исхлестанный ветром, выпрямился и тянулся к солнцу. На склон горы вышли олени, за реку на кормежку летели крикливые кедровки. Бойка заботливо ловила блох в черной шубе Кучума.
Во второй половине дня караван тронулся дальше вверх по Купури. Улукиткан чувствовал себя лучше, но ходить еще не мог. Для него освободили нарту, и он ехал позади обоза.
III
Потребовалось еще шесть суток, чтобы преодолеть последние двадцать пять километров расстояния до перевала.
К концу дня тридцать первого марта совершенно обессилевший караван добрался до одной из разложин реки Купури. На последнем отрезке пути пришлось бросить часть груза и трех оленей.
Наконец-то коварное ущелье осталось позади! Над нами раскинулось голубым шатром небо. Горы расступились и широкой панорамой окружили стоянку. Вокруг стало светло и просторно.
Лагерь разбили на краю леса, у подножия Джугдырского хребта. На жарком костре варили мясо.
Вечерело. Солнце краем выглянуло из-за сопки и скрылось, озарив своими лучами крутой склон перевала. В стылой дали мутнели отроги.
— Надо ужинать, — говорит Василий Николаевич и кричит проводникам: — Деды, зайдите на минуточку, есть разговор!
Неохота покидать костер. Хорошо возле него, тепло, уютно. Смотришь, как огонь съедает сушник, как в синем пламени плавятся угли, и все тело охватывает ощущение такого блаженного покоя, что не хочется даже рукой шевельнуть.
В палатке жарко. На высоком колышке горит свеча.
— Ужин остынет, — напоминает Василий Николаевич. Пришли старики.
— Птица затишья ищет — непогоду чует. Однако, буран будет, — говорит Улукиткан, пробираясь на свое место, в дальний угол палатки.
— Одну беду миновали, другая не пройдет мимо. Тронься мы дня на три раньше, проехали бы без помех, — говорит Геннадий, разливая по чашкам горячий суп.
— Тоже правда, запоздали, — отвечает Улукиткан. — Люди часто про время забывают. Посмотри, как в тайге: зима еще не пришла, а зверь уже тепло оделся; на озере еще льда нет, а птица давно откочевала…
— Вы зачем кружки принесли? — спрашивает Василий Николаевич стариков.
— Ты звал поговорить, а без вина разговора не бывает. Пришли со своей посудой, — ответил Лиханов, откровенно взглянув на него.
— Спирта нет, — решительно заявляет Василий Николаевич.
— Есть, — говорит проводник и вкрадчиво улыбается. — Моя хорошо смотри, как твоя спирт наливал в бутылку.
— Глаза малюсенькие, а видят далеко, — смеется Мищенко.
Садимся в круг. В мисках душистое парное мясо. Запах поджаристых лепешек, сухой петрушки, лука и без вина будоражит аппетит. Из спального мешка Василий Николаевич достает бутылку со спиртом.
— Надо бы за перевалом ее распить, да разве с вами не согрешишь? Держите кружки! — говорит он.
Все улыбаются и внимательно следят, как Мищенко делит пол-литра спирта.
— За перевалом тоже положено, не скупись, лучше другой раз придержишь, — замечает Геннадий.
— У вас не бывает другого раза. Осталось-то всего с литр, поставь его сейчас — и весь выхлещете.
— Ты не грози, возьми да и поставь, вот и не тронем!
Василий Николаевич, чтобы не рассмеяться, откусывает лепешку, бросает в рот чесночину и, сохраняя спокойное лицо, долго жует.
Улукиткан, хлебнув из кружки, сузил глаза, поморщился.
— Языку горько, сердцу худо, брюху тяжело, а пьют. Эко дурнину человек сделал себе! — старик потешно мигает, будто ему запорошило глаза, и заталкивает в рот кусок мяса.
Ужинаем молча. Голод не любит разговоров. Я наблюдаю за Улукитканом. Он сидит, отвернувшись от печки, молча жует мясо, запивая чаем. Как бережно старик держит в пригоршне хлеб! Дорожа каждой крошкой, он подбирает ее даже с пола. Маленькими кусочками он откусывает сахар, подолгу сосет его. Когда ест ложкой кашу, то держит под нею ладонь левой руки, боясь обронить крупинку. Это не скупость, а строгая бережливость, воспитанная всей многотрудной жизнью. Старик хорошо запомнил, какой ценой и какими лишениями платил раньше за фунт муки, за аршин дрянного ситца. Об этом ему всегда напоминают неразгибающаяся спина, больные ноги, распухшие в суставах пальцы, шрамы на затылке от когтей медведя.
Старики долго пили чай, затем снова принимались есть мясо, дробили ножами кости и высасывали ароматный мозг.
Утром мы с Улукитканом решили осмотреть подъем на перевал. Василий Николаевич с Лихановым отправляются за оставшимся грузом. Геннадий ищет в эфире своих, нервничает, выстукивает позывные: вероятно, нас опять потеряли и, конечно, беспокоятся.
И вот мы с Улукитканом снова на лыжах. На небе ни единого облачка. Яркие лучи солнца слепят глаза. За границей леса снег сухой, глубокий — выморожен стужей. Старик изредка погружает в него палку и, не достав дна, неодобрительно качает головой:
— Однако, олени не пройдут, дорогу топтать надо.
Взбираемся на перевальную седловину, оглядываемся и, пораженные картиной, долго стоим молча. Под нами лежат многочисленные отроги Джугдырского хребта, заснеженные, прочерченные причудливыми линиями глубоких ущелий. Кое-где на гребнях торчат одинокие скалы — останцы; на дне долины, словно заплаты, виднеются темные лоскуты ельников, а правее, за водораздельной грядой, блестит обледенелая вершина неизвестного гольца. Горы, постепенно понижаясь, убегают вдаль и теряются в синеватой дымке.