Улукиткан осмотрел обессилевших животных, ощупал их бока, заглянул в глаза и снял уздечки. Он заботливо приставил освободившуюся нарту к скале.
— Другой люди когда-нибудь тут ходи — возьмут ее. Человек не должен свой труд зря бросать, — ответил он на мой недоумевающий взгляд.
В десять часов обоз тронулся дальше.
Брошенные олени вдруг встали, повернули головы и долго смотрели нам вслед. В моей памяти навсегда запечатлелась эта картина: край скалы с низкорослым ельником, дым догорающего костра и два обреченных оленя, наблюдающих за удаляющимся караваном.
Ломкой бороздой по льду Купури тянется след груженых нарт. Скорбно поют полозья, им уныло вторят бубенцы на передней упряжке. Сгорбились костлявые спины оленей. Вот уже сутки, как животные ничего не ели. Одни из них окончательно ослабели, еле тащатся на поводных ремнях, на других легла двойная тяжесть нарт. Из открытых ртов свисают красными лоскутами языки. Уши обвисли. В глазах безнадежность. Малейший подъем теперь кажется горой. Никто не кричит на оленей, чуть остановка — мы все разом впрягаемся в нарты и тащим их сами.
Уже давно рассеялся туман. В лучах поднявшегося солнца купаются вершины плоских гор, а мы все еще не можем добраться до первого поворота.
— Ходить надо, еще ходить, дальше корм есть, там будем остановку делать, — говорит Улукиткан, хмуро поглядывая на оленей.
Идем… А день в разгаре. С неба сочится теплынь. В легкую дымку кутаются утесы нависших отрогов.
За поворотом справа виден широкий распадок. Впереди что-то смутно чернеет по руслу, надвигаясь на нас.
— Опять большой наледь ползет, как пойдем? — восклицает Улукиткан.
С распадка налетел ветерок. Он, вероятно, принес запах мха, ягеля, и олени, не ожидая команды, поворачивают навстречу ветру. Мы без сговора следуем за ними.
Стоянкой расположились на высоком берегу. Освобожденные олени тычут мордой по уши в снег, ищут корм и, пожевав немного, ложатся отдыхать. А наледь уже накрыла наш след и со зловещим шипеньем ползет густым тестом дальше по реке.
Людской говор, стук топоров да жаркий костер пробудили распадок. Улукиткан печальными глазами смотрит на оленей и мнет бороденку.
Над тайгой, каркая, летит ворон. Старик оглядывается и сосредоточенно следит за птицей.
— У-у, проклятый, каркаешь! — бросает он вслед.
— Чего сердишься? Чем ворон виноват? — спрашивает Мищенко.
— Разве не знаешь? Она худой птица, шибко худой! Чужому горю радуется.
На обветренном лице старика застыла тревога. Он прислушивается к шелесту наледи, поднимает голову и, щуря глаза от солнца, всматривается в зубчатый горизонт. Потом долго говорит шепотом с Лихановым, вторым проводником, и что-то чертит концом палки на снегу. За обедом старик вдруг объявляет:
— Однако, наледь может долго не пустить нас, надо стараться искать другой дорога.
— Куда же пойдем? — спрашиваю я. — Кругом снег, горы, тайга.
— Вот и я думаю, как попадать будем на Маю? Хребет должен близко, да никто не знает, есть-нет перевал на ту сторону. Ходить туда надо, хорошо смотреть. Ты как думаешь?
— Ты проводник, тебе и аргал[22] в руки. Завтра можно разведать. Кто пойдет?
— Однако, я, — говорит Улукиткан. — Лиханов тут останется: надо узды, лямки починить, нарты просмотреть, лепешек напечь. Ты пойдешь со мной?
— Пойду, если возьмешь.
— Хорошо, рано утром будить буду.
Мы разгрузили нарты, собрали упряжь, развесили на солнце одежду, постели. Млела тайга, овеянная теплым ветром, вылуплялись из таявшего снега грани черных скал. Казалось, вот сейчас защелкает глухарь, выползет из берлоги батюшка медведь, полетят на север угловатые стрелы быстрокрылых птиц. Но природа не раз обманывала нас мартовским ветерком, и мы сейчас недоверчиво прислушиваемся к шелесту крон многоярусных елей, к стуку дятла, шороху оседающего снега. Тут еще зима.
Олени, поднявшись с лежбищ, лениво потягиваются и один за другим уходят в тайгу. День кончился. Через час погас костер, и на лагерь легла темная ночь.
С вечера я подготовил продукты, лыжи, карабин.
Улукиткан хочет взять с собой трех оленей.
— Тепло стало, лес потемнел, — говорит он, — снег будет, а то и пурга. Боюсь, задержимся, надо постели брать.