Купаемся по двое. Заплескалась вода, раздулась от пара палатка. Геннадий от всей души хлещет стланиковым веником по разомлевшему телу Василия Николаевича. Тот вертится вьюном, стонет, кряхтит. А каменка шипит, захлебываясь паром. Геннадий часто приседает, чтобы охладиться, и с новой силой хлещет Мищенко. У того голос слабеет, стихает, и слышно, как он безмолвно валится в ванну.
— Эко осерчал Геннадий! — говорит Улукиткан, неодобрительно покачивая головой.
— Сейчас наша с тобой очередь, готовься, — сказал я старику.
— Оборони Бог! — испугался тот. — Моя свой баня делать буду, а тут не могу, сразу пропаду.
И он опасливо отошел в сторону, не сводя недоумевающих глаз с палатки, окутанной паром.
После бани мы занялись стиркой, а наш Улукиткан, усевшись на снегу, стал мыться. Пододвинув поближе ведро с теплой водой и стараясь не замочить унты, он, не раздеваясь, начал намыливать голову. Старик фыркал от удовольствия, плескался, как утка. Затем он отжал из волос воду и натянул на мокрую голову меховую шапку-ушанку. Немного передохнув, он стащил со своего тщедушного тела рубашку, помыл костлявую грудь и, не вытираясь, надел чистую рубашку, а поверх дошку. Снова передохнул и снял унты вместе со штанами. Высохшие, тощие ноги плохо отпаривались…
— Эко зря кричал Василий, ведь так куда с добром мыться можно, — рассуждал шепотом Улукиткан.
И действительно, даже после такой своеобразной «бани» посвежел старик, посветлели его глаза.
Собрав грязную одежду, Улукиткан запихивает ее в ведро, намыливает, выжимает и, не вставая с места, бьет то рубашкой, то штанами о корявый ствол лиственницы — это и называется у него стиркой…
За почерневшим лесом в глубоком отливе неба чуть виднеются высокие хребты. На лабазном срубе с ледяных свечей сбегают капли влаги. Расползается теплынь по чаще, по снегам.
День кончился. Долину прикрыла тьма. Морозная ночь быстро сковала размякший снег.
Все собрались у меня. В палатке полумрак. В печке изредка вспыхивает пламя, обливая тусклым светом сгорбленные фигуры сидящих людей. На их лицах, выхваченных из темноты, покой и скука. В тишине слышно, как губы громко всасывают горячий чай да на зубах похрустывают сухари.
— Эко кислый фрукт! — говорит Улукиткан, обсасывая лимон и морщась, как от ушиба.
— Корку-то не ешь, она горькая, — предупреждает его Мищенко.
— Пошто «не ешь»? Горькая языку, да ему мало заботы, а брюху польза. — И по скуластому лицу старика расплывается улыбка.
— Что будем делать завтра? — спрашиваю я. Все молчат. В углах палатки еще больше сгустился сумрак. Кто-то зажигает свечу.
— Ленивому — сон, быстроногому — охота, а усталому оленю — свежая копанина, — наконец отвечает Улукиткан, разгибая онемевшую спину.
— Чем же ты займешься?
— Сокжой искать надо. Обеднел наш табор, костей не осталось, ножу делать нечего, да и брюху скучно!
— Когда собираешься? — настораживается Мищенко. — Может, вместе пойдем? Вдвоем веселее.
— В пустой тайге и втроем веселья не жди, а на свежем следу зверя и одному хорошо. Утром глухариный ток ходить буду, потом надо искать место, где сокжой стоит, и рыба надо поймать. Хорошо, что у глаз рук нет, — все бы захватил. Тьфу, какой люди жадный!..
— Вот уж не ожидал от тебя, Улукиткан! Знаешь, где ток, и молчишь! Я, можно сказать, для тебя все: и крепкого чаю заварю и мозговую косточку припасу, а ты вон какой!
— Эко зря серчал, Василь! Я думал, по тонкому насту тебе глухаря не скрасть — шумно больно, напрасно пули терять будешь.
— Под песню к любому подберусь, шум тут ни при чем. Говори лучше, где ток, вместе пойдем.
— Моя утром слышал — глухарь щелкал прямо на восход, думаю, там ток. Ты иди сам, моя другой знает охота, твоя так не может, — упрямится старик, хитровато усмехаясь.
Еще посидев немного, он уходит, унося с собой тайну своих замыслов.
А мы с Василием Николаевичем решаем так: на ток пойду я, а он спустится по Мае вниз и осмотрит реку — нет ли где большой полыньи, чтобы поставить сети, обойдет боковые ложки — может, нападет поблизости на след сокжоя или сохатого.
Перед сном готовим ружья, лыжи, котомки, привязываем собак. Я подготовил мелкокалиберку, а Василий Николаевич — винтовку.
Еще задолго до рассвета мы позавтракали и покинули палатку. Я задерживаюсь, чтобы по ходу Василия Николаевича определить, как далеко слышен шорох лыж. Стою долго. Тот давно скрылся, а шум хрупкого наста все еще будит тишину. Это очень плохо. Не отказаться ли от поисков тока? Повернул ухо к востоку, послушал — не щелкает. Очевидно, притаились глухари. «А может, рано?» — думаю я и решаюсь идти дальше.