Все было видно: где лиственница теснит кедр, где — кедр лиственницу; где в тени таится ель, чтобы потом, набрав сил, все вокруг заглушить; где пролегает маралья тропа и сам рогатый марал вошел в густой куст и думает, будто никто на свете его не видит… Так четко были видны отдельные деревья, что на ветвях легко различались бусинки шишек…
Был виден среди толпы деревьев огромный тысячелетний кедр.
Он стоял, развесив ветви, под которыми курился сизый, чуть заметный и таинственный дымок, занявшийся от сока деревьев, трав и мхов.
Показалось, будто этот кедр уже встречался ему нынче не однажды — то вот так же в глубине леса, то над пропастью, то на открытом склоне…
Лес цвел дневным осенним цветом.
Когда цветут цветы, они вспыхивают яркими лепестками и вскоре угасают. Лес цветет всегда, преображаясь столько раз, сколько раз над ним восходит и заходит солнце, сколько раз над ним проплывают облака, сколько раз освещают его луна и звезды.
Он цветет не только сам по себе, но и красками всего окружающего мира, — в нем оттенки трав и туманов, облаков, озер и рек, а если где-то на лес набегает степь, он впитывает и степные оттенки. Уже закатится солнце, земля погрузится в сумерки, а лес все еще вершинами своими ловит в высоте солнечные блики. Иногда одна какая-то вершина вдруг привлечет к себе яркий луч и сияет долго-долго, и по стволу ее, едва не достигая почерневшей уже земли, струится почти дневное солнце.
Очень прост цвет леса. Неярок. Незаметен. Но когда Рязанцев произносил слово «цвет», он всегда вспоминал другое — «лес».
Машину вел совсем еще молодой пилот, почти мальчик.
Он чувствовал себя в кабине как дома — повесил позади себя фуражку с серебристой эмблемой, расстегнул воротник, распечатал пачку сигарет и положил ее в карман так, чтобы в любой момент можно было вытянуть сигаретку.
Слева от Рязанцева сидел Иващенко — пожилой, видавший виды лесоустроитель. Он был молчалив…
Пролетели над лагерем высокогорного отряда.
Там были Вершинин-старший, Владимирогорский и Полина. Полина стояла, подняв голову и заслонясь ладонью от солнечных лучей, которые очень ярко освещали ее руку. Она была в платочке, в красном свитере, в темных шароварах и в сапогах. В уменьшенном виде и в каких-то общих своих чертах она никогда еще перед Рязанцевым не возникала, тем не менее он узнал бы ее и среди тысяч женщин в красных свитерах.
Специально для Вершинина-старшего сделали круг и сбросили вымпел: «Все в порядке. Летим на задание».
Вершинин вымпел поднял, прочитал и помахал руками крест-накрест. Он всегда утверждал, что назубок знает простейшую морскую сигнализацию.
Вид сверху на лагерь, трогательно маленький, затерявшийся среди лесов и гор, в котором, однако, все было как всегда и как должно быть: палатки, крохотное кострище, от которого слегка тянуло прозрачным дымком, блестящая на солнце утварь — ведра и миски, примятая трава, тропинка к ручью, — еще раз и еще больше приблизил Рязанцева к земле, но только не к маленькому ее островку, видимому с высоты человеческого роста, а к земле с ее протяжением и пространством, в котором легко и как-то естественно двигаешься, отмечая в поле своего зрения лагерь, сразу несколько вершин, хребтов и рек и ту даль, которой земля не торопясь развертывается тебе навстречу.
Эта готовность земли открываться человеку неизменно вызывала у Рязанцева возбуждение, желание двигаться все дальше и дальше, и еще возникало при этом какое-то нетерпение, потому что все увиденное представлялось не главным, главное же как будто оставалось за горизонтом. «А вдруг так и не увидишь это главное? Никогда?»
Рязанцев мысленно спросил себя: «Возраст, что ли?» И пока летели к высоте 1406,6, откуда предстояло корректировать аэрофотоплан, он все больше убеждался, что это — возраст. Не только его собственный, но и возраст того времени, в котором он жил…
Легко судить прошлое — упрекать его или завидовать его простоте…
В начале века томский профессор Василий Васильевич Сапожников с одним-двумя студентами, а иногда только в сопровождении своей дочери Наденьки, навьючив лошадок и наняв проводника, из года в год кочевал по Горному Алтаю, и все, что видел вокруг и что он записывал в путевой дневник — названия сел, рек, перевалов, трав, минералов, — все это становилось наукой, все составляло капитальные труды «Пути по Русскому Алтаю», «Монгольский Алтай» — все звучало лирической и гордой песней первооткрывателя.
«…Дни, полные напряженной работы, — записывал Сапожников, — сопровождаемые новыми открытиями, чувствуются не даром прожитыми. Несмотря на крайнее физическое утомление, где-то глубоко живет и радуется существованию другой, бодрый и неуставший человек. Эту здоровую радость бытия в исследовании завещаю моим друзьям и ученикам».