Закалился он необычайно. Холодные туманы так и не заставили его хотя бы однажды надеть дождевик, он предпочитал безрукавку. По ночам он не забирался в мешок, а подстилал его вместо матраца, накрываясь дождевиком и ватной курткой.
В третьей палатке жили Рита Плонская и Онега Коренькова, студентки: одна из университета, другая из лесного института.
Рите Плонской было двадцать три — она выглядела старше своих лет, Кореньковой недавно исполнилось двадцать, но никто ей не верил, ей давали семнадцать и меньше.
Все эти люди встретились впервые, близкого знакомства между ними не налаживалось, и никто не брал на себя такой обязанности — подружить их между собой.
Так было до тех пор, пока не выяснилось, что никто никого не отверг, а каждый мысленно протянул другому руку. Выяснилось же это после того, как было установлено, что все в экспедиции имеют, оказывается, новые имена.
Андрюша Вершинин был назван «Челкашем», потому, должно быть, что носил невероятно потрепанную шляпу. Кто его так назвал, осталось неизвестным, он же принял прозвище без малейших колебаний, продел в дыру шляпы журавлиное перо, которое подобрал недавно в траве, и вид у него сделался еще более живописный.
Кандидат биологических наук Реутский почему-то стал «Доктором наук», и притом медицинских; похожая на цыганку Рита Плонская — «Биологиней», потому что была студенткой биологического факультета.
Начальника отряда Михаила Михайловича Лопарева, всегда сосредоточенно-торопливого, строгого, смелая Биологиня назвала как-то «Михмихом» и вопросительно уставилась на него огромными дерзкими глазами, которые были все-таки чуть-чуть смущены в это время.
Лопарев в ответ слегка, почти незаметно улыбнулся, — имя утвердилось за ним.
Рязанцев остался тем, кем был, — Николаем Ивановичем. Должно быть, его возраст имел значение.
Зато с Кореньковой случилось вот что.
Звали Коренькову Онегой. Имя вызвало недоумение: оно было красивым, женственным и милым, никто не решался его переделать, но всем показалось странным, что так зовут ее — Коренькову. Рязанцев, услышав это имя, тоже удивился, переспросил и стал про себя молча произносить названия русских рек: Волга, Ока, Кама, Нева, Свирь, Десна, Двина… Ни одна из них так не отвечала женскому имени, как Онега.
— И все-таки, товарищ Коренькова, я буду называть вас как-нибудь иначе! — сказал Рязанцев, и все его поняли: Онега должна быть женщиной статной и с косами. Перед ними же была девчушка — маленькая, толстенькая, подстриженная, очень застенчивая.
Она подняла к Рязанцеву свое почти детское лицо и спросила:
— А как же вы будете звать меня, Николай Иванович? Скажите?!
Тут он решил:
— Онежка!
И стала Коренькова Онежкой — с этим все согласились.
В лесном институте среди подруг имя Онега тоже не прижилось. Потому, может быть, что ему завидовали. В институте Коренькову звали Ольгой. Зато в школе-интернате, в которой она училась, ее именно так и звали — Онежкой. Сам того не подозревая, Рязанцев сделал открытие, и Коренькова вдруг сразу прониклась к нему уважением, таким же, какое она всегда питала к педагогам. Кроме того, угадав ее школьное имя, Рязанцев как бы отказался зачесть ей, по крайней мере, три-четыре года, и она снова стала шестнадцатилетней.
Рязанцев все посматривал на Онежку внимательно, хотел привыкнуть хотя бы к ее уменьшительному имени.
Стояло ненастье. Онежка ежилась на холоде, хлопотала больше всех у костра, варила пищу, мыла посуду. Было замечено у нее такое свойство: если кто терял какую-нибудь вещь — ложку, зубную щетку, портянку, топор, ведро, — все равно какую, то, поискав немного, спрашивал у Онежки, где эта вещь может быть. Она морщила лоб, что-то такое вспоминала, вглядывалась во влажную траву вокруг палаток, шла вправо, влево и обнаруживала потерю.
Рязанцев всякий раз удивлялся, но всякий раз отмечал, что уж очень она проста, Онежка. Простота украшает, а все-таки должно в человеке присутствовать что-то невидимое с первого взгляда, о чем можно лишь догадываться и что рано или поздно откроется вам.
В Онежке, курносой, послушной и аккуратной, с ее грубыми, серого цвета волосами, которые она повязывала косынкой, нельзя было заметить даже признака того, чем когда-нибудь и кого-нибудь она смогла бы удивить. Она вся была на виду.
Какая она была в детстве, какая она есть и какая она будет когда-нибудь — уютная, ко всему снисходительная маленькая женщина, — все это было видно словно на ладони, когда Рязанцев наблюдал однажды за ней из палатки. В своей неизменной пестренькой косынке, в телогрейке она ловко чистила картошку, аккуратно собирая в фартук завитые кожурки, большой ложкой черпала из ведра, сощурившись, вся внимание, высовывала язычок из маленького круглого ротика и осторожно, чтобы не обжечься, пробовала свое приготовление. Потом солила. Снова пробовала, добавляла лук.