Другое дело — Богданова скрипка. Сколько раз я ни разглядывал ее, как ни примечал, каким образом что в ней закручено, склеено, прилажено, все равно она мне казалась очень удивительной, мудреной и непостижимой. Особенно восхищали разные ее хитрости после того, как я до мозолей на пальцах и ряби в глазах помучился над собственным новым творением. Казалось, что вот уже совсем приблизился к самому желанному образцу, а заходил к Хотяновскому — и щемящий ужас охватывал мою душу: не то, все далеко не то!
Но труднее всего мне давалась настоящая скрипичная головка с закрутками. Тут и дерево такое трудно было найти, чтоб выдержало все нарезы, разрезы, выемки и четыре отверстия для закруток на небольшом расстоянии одно от другого. И снасти нужной не было не только у меня, но и у моего отца, хотя он немного столярничал и бондарил.
Смастерить все эти выкрутасы и прожечь нагретым железным прутиком четыре отверстия на маленьком кусочке можно было только на щепе от яблони или груши. Но где же возьмешь такую яблоневую или грушевую дощечку, чтоб на ней можно было нарисовать хоть по памяти головку Богдановой скрипки, а потом вырезать по рисунку? Из груш и яблонь никто досок не пилит, так как вряд ли попадается кому-либо здоровый комель такою дерева. Если порой свалит дерево ветром, то комель уже с трухлявой сердцевиной; если разобьет молнией, то остаются только щепки да чурки. Может, правда, попасться круглячок с отпиленной или сломанной ветром ветки. На, попробуй смастери выгнутую по всем правилам головку из круглячка!..
Хотяновский заканчивал играть, и я следил, куда он положит скрипку: если в футляр-гробик, то это значило, что мне надо уходить; если же на подушку, то можно подождать — свернет, склеит из газеты цигарку, закурит, рассосет, надымит так, что Бычиха начнет кашлять, а потом и еще что-нибудь сыграет.
Перед началом новой игры Хотяновский доставал со дна обитого черным, уже облезлым бархатом, футляра кусок светлой, как леденец, канифоли и натирал ею смычок. У меня канифоли не было, свой смычок я натирал сухой смолой. И смычка у меня настоящего не было — это тоже доставляло мне немало хлопот: где взять такую гибкую палочку, чтоб она была тонкой, как хворостинка, и не гнулась, чтоб смычок мой не был похож на лук, из которого я иногда стрелял в верею хлева, а попадал в ворота. Но главное — как и где добыть длинный белый конский волос? У нас была пегая кобыла: грива у нее белая, а хвост черный. Грива была короткая, и ее на смычок не хватало. Во всей Арабиновке не было тогда ни одной коняги с белым хвостом.
Как-то, едучи с отцом из Старобина, я увидел на Копыловском выгоне белого коня. Соскочил с воза, побежал, а отец остановил Пегую и за мной:
— Ты куда?
— Вон белый хвост!
— Думаешь, что вырвешь?
— Хоть несколько волосин.
— Да он тебе так саданет — зубов не соберешь. Я знаю этого Курмышковского коня. Он даже обрезать хвост не дается, не то чтоб вырвать.
Однажды Богдан насмоливал смычок долго-долго, словно собирался сыграть все, какие знал, колена своей замысловатой кадрили. Но, видно, о чем-то задумался и перетер канифоль: из одного куска получилось два — один побольше, другой поменьше. Он сразу же, будто испугавшись, перестал тереть и начал внимательно и озабоченно смотреть то на один, то на другой кусок. Приложил один к другому, подышал на них, сжал в узловатом кулаке, потом снова разнял и, кажется, впервые за все время взглянул на меня. Конечно же он заметил, что я уставился на меньший кусок, как на самую желанную ценность, и спросил:
— У тебя нет?
Я растерянно, но и обрадованно закивал головой.
Музыкант дал мне меньший кусок, а больший положил в кармашек футляра. Я от радости не знал, куда положить такой неожиданный для меня подарок, вертел его в пальцах, перекладывая с руки на руку.
— Ты хоть не съешь его, — насмешливо буркнула Бычиха. — Не конфетка!
Было и такое, что, положив скрипку на подушку, Богдан встал с кровати и зачем-то вышел в сени. Бычихи в хате не было, а Вульки я не боялся. Тихо подошел к скрипке и дотронулся пальцем до первой струны. Казалось, только чуть дотронулся, может, даже и не дотронулся, а она так зазвенела, что я страшно растерялся, испуганно глянул сначала на Вульку, а потом на дверь, откуда вот-вот мог показаться хозяин.
— Даст он тебе! — пригрозила Вулька. — А в другой раз и на порог не пустит.
Когда Богдан вернулся, струна еще звенела, тоненько, еле-еле, но он услышал и подозрительно посмотрел на Вульку. Та сразу выдала меня:
— Это он, новый музыкант!
Что подумал Богдан, я не знаю, но мне он не сказал ни слова. Мало кто и мог догадаться о его мыслях. Даже Бычиха вряд ли понимала, что на душе у ее такого запоздалого и, наверно, не очень удачливого примака. Никто никогда не слышал, чтобы они вдвоем о чем-нибудь разговаривали, никто не видел, чтобы они были вместо в поле или за какой-нибудь домашней работой. В разговоре с соседками Бычиха никогда не называла его по имени, по-семейному, называла просто — «старик», хотя человек еще и не выглядел старым. Иногда, но очень редко — «наш старик». О каких-либо его особенностях, способностях или отличиях не говорила вовсе. Музыкантом также не признавала, а игру его на скрипке терпела потому, что все же побаивалась молчаливого и немного загадочного примака. Иногда становилась поласковее, когда примак приносил с вечеринки медяки — складчину хлопцев — и высыпал их на стол.