У Матильды в глазах стояли слезы. Виктор и Фелисьен с большим интересом следили за отцовскими разглагольствованиями, а при упоминании округлостей, по которым он водил кончиком трости, братья толкали друг друга в бок, с трудом удерживаясь от смеха. Несколько раз Матильда тщетно пыталась отвлечь внимание мужа и даже выражала беспокойство, что дети так детально изучают эту академическую наготу. Сорбье, увлеченный игрой, не щадил ее, не пропускал ничего; обойдя статую сзади, он упоенно зарычал:
— И с этой стороны тоже! Ровно столько, сколько нужно для того, чтобы сесть, ничуть не больше!
Его трость очертила два полушария, словно выделяя объект его восхищения. Виктор и Фелисьен, красные как раки, давно уже делали неимоверные усилия, чтобы подавить душивший их смех. Но тут они не выдержали и разразились каким-то булькающим хохотом, который вырывался у них из носа и от которого судорожно вздрагивали их плечи. Испугавшись этого приступа веселости, который мог открыть глаза родителям на их порочные наклонности, они поспешили убежать. Только тогда отец решился покинуть статую. Матильда выслушала его до конца, даже не подумав повернуться к нему спиной. Она автоматически шла за ним, подавленная видом обнаженного тела, подробности которого ее удручали. Она ловила себя на том, что краснеет, стесняясь своего пышного бюста, мешавшего ей видеть кончики ботинок. Поддавшись приступу самоунижения, она решила, что она смешна, недостойна мужа, которого недооценивала. Сорбье представился ей в новом, сказочном свете; он сразу стал обольстительным, как демон, окруженный ореолом порока. Она почувствовала, как в ее душе растет преданная нежность, стремление к покорности и полному подчинению капризной воле своего супруга. Однако она постаралась ничем не выдать этот душевный переворот. Она гордо выступала с мрачным лицом, не нарушая благоразумного молчания и предоставив мужу отчитывать детей. Щеки ее покраснели от натуги, ибо она старалась не дышать и втягивала свой обширный живот, не замечая, что от этого еще сильнее выпячивается грудь. Впрочем, Сорбье не обращал на нее ни малейшего внимания. Разгоряченный страстными похвалами, которые он только что расточал каменной наготе, он повторял некоторые фразы, на его взгляд особенно удачные, и с удовольствием вспоминал отдельные детали статуи. Несколько раз Матильда слышала, как он произносил отрывистым голосом: «Бедро, плечо, живот, лодыжки». Ей на минуту показалось, что он сочиняет какой-то особенный рецепт мясного бульона, но после небольшого молчания он добавил, нервно расхохотавшись: «А груди! Черт возьми, что за груди!» Ясно было, что волнение Сорбье перестало быть чисто эстетическим. В глазах его появился особый блеск, в голосе зазвучали возбужденные нотки: эти признаки не могли не насторожить супругу. Не в силах дольше притворяться равнодушной, она сказала ему с горечью, хотя тихо и без всякой злобы:
— Не знаю, может быть, ты раньше притворялся, но ты никогда не позволял себе говорить со мной о таких гадостях. С тех пор как ты взял в руку тросточку дяди Эмиля, ты уж очень зазнался. Будь бедный дядя еще с нами, он бы тебе объяснил, в чем обязанности мужа и отца. Он сказал бы тебе, что нечестно и неразумно говорить жене про груди какой-то твари, пусть даже каменной. Ты должен бы знать, хотя бы на примере Корвизонов, что распутство мужа разрушает семью. И потом скажи, к чему это? Да, к чему мечтать о грудях чужой женщины? Вспомни, милый, наши вечера, хотя бы вчерашний вечер: тогда для тебя была только одна грудь на свете… вспомни, не забыл же ты, это невозможно.
Матильда тут же поняла свою ошибку. Охваченная чувством ревнивой нежности, она неосторожно привлекла внимание мужа к своему бюсту. Не довольствуясь тем, что он вкусил прелести разврата, Сорбье упивался своей жестокостью и равнодушием. Он смерил Матильду сострадательно-ироническим взглядом и кончиком трости очертил в воздухе нечто вроде опухоли оскорбительных размеров. Он покачал головой, как бы говоря: «Да нет, дорогая моя, где уж тебе… Посмотри на себя, сравни…»
Это было так ясно без слов, что щеки Матильды побагровели от обиды. Она решила отплатить той же монетой.
— В конце концов, мне наплевать. Говорю я это больше ради детей и ради тебя самого, потому что ты, может быть, не отдаешь себе отчета, как ты смешон; ты не первой свежести, и красавцем тебя не назовешь. Мне это еще вчера утром говорила консьержка, когда я возвращалась из аптеки с бандажом для твоих вен.
— Ну, конечно! Эта гнусная старуха дважды пыталась меня поцеловать на лестнице. Но я ей сказал: уж если мне вздумается изменять жене, в Париже, слава богу, нет недостатка в красивых девках. При некотором опыте, — Сорбье многозначительно усмехнулся, — за выбором дело не станет.