Подлодка достигла шара, оторвавшись от преследователя на десять километров, замедлила ход, усилила прочность внешнего корпуса, втянула вовнутрь сенсоры и зонды и стремительно ввернулась в подтаявший лёд. С помощью гидролокаторов и поисковой системы Манмут тщательно изучил поверхность, до которой оставалось почти восемь тысяч метров. Минут через пять диапир вклинится в толстый прибрежный покров, просочится по трещинам, разводьям и лентикулам, а затем вырвется наружу стометровым фонтаном. На какие-то мгновения Хаос Конамара уподобится Йеллоустонскому парку Потерянной Эпохи с его красно-серными гейзерами и кипящими ключами. Струя быстро рассеется (ведь здешнее притяжение в целых семь раз ниже земного, а искусственная атмосфера очень неплотная, около ста миллибар), застынет и медленно осядет, изменяя причудливый рельеф уже многократно потревоженного ледяного поля.
Гибель моравеку не грозила, — являясь лишь частично организмом, он скорее «существовал», чем «жил», — всего лишь не хотелось украшать собой абстрактную скульптуру изо льда в течение ближайшего земного тысячелетия. Манмут на время позабыл и кракена, и сто шестнадцатый сонет, углубившись в вычисления. Итоги расчётов были срочно отправлены в машинное отделение и балластные отсеки. Если всё пойдёт как надо, подлодка покинет шар с южной стороны за полклика до удара о прибрежные льды и помчится вперёд со скоростью сто кликов в час из-за приливной волны, которую вызовут остатки фонтана, опадающие в разводье. Примерно полпути к Централу Хаоса Конамара моравек пролетит на судне, будто на доске для сёрфинга, однако последние двадцать с чем-то кликов придётся проделать над уровнем моря. Что поделать, иного выбора нет.
Главное, чтобы разводье не оказалось перекрыто чем-нибудь, например, другой подлодкой. Досадно будет подвергнуться разрушению за считанные секунды до цели.
Ладно, по крайней мере кракен перестанет беспокоить: ближе чем на пять кликов эти твари к поверхности не подплывают.
Убедившись, что он сделал всё возможное, дабы выжить самому, сохранить «Смуглую леди» и прибыть на базу вовремя, Манмут вернулся к разбору сонета.
Последние два десятка километров, оставшихся до Централа Хаоса Конамары, подлодка, много лет назад окрещённая «Смуглой леди», прочертила по просторному разводью между чёрной морской гладью и таким же чёрным небом. Над ледяным горизонтом восходил видный на три четверти гигантский Юпитер в окружении ярких облаков и клубящегося дыма; на фоне встающего великана легко и быстро пронёсся его крохотный спутник Ио. Отвесные скалы высотой в сотни метров, испещрённые бороздами приглушённых серых и алых тонов, чётко вырисовывались на тёмном космическом небосклоне.
Манмут в волнении раскрыл томик Шекспира на нужной странице.
За долгие десятки лет моравек успел возненавидеть это слащавое творение. Чересчур прилизано. Должно быть, люди Потерянной Эпохи обожали цитировать подобную чепуху на свадебных церемониях. Халтура. Совсем не в духе Шекспира.
Но вот однажды Манмуту попались микрокассеты с критическими трудами Хелен Вендлер, женщины из девятнадцатого, двадцатого, а может, двадцать первого Потерянного Века (даты плохо сохранились), и ему пришлось поменять свои взгляды. Что, если сонет не содержит липучего, непоколебимого утверждения, как верили столетиями, а, напротив, — одно лишь жестокое отрицание?
Моравек ещё раз перечитал «ключевые слова». Вот они, почти в каждой строчке: «не, не, не, не, не, не, нет, нет». Почти эхо речи короля Лира, его знаменитого «никогда, никогда, никогда, никогда, никогда».
Несомненно, это поэма отрицания. Только против чего же столь яростно восстаёт автор?
Манмут прекрасно знал: сонет относится к циклу, который посвящён «прекрасному юноше»; не сомневался и в том, что само слово «юноша» — всего лишь фиговый листок, добавленный в более осторожные годы. Любовные послания предназначались отнюдь не «юноше», скорее мальчику не старше тринадцати лет. Моравек читал литературных критиков второй половины двадцатого века: эти «знатоки» на полном серьёзе воспринимали сонеты дословно, записывая прославленного драматурга в гомосексуалисты. Однако более ранние, как и более поздние, толкования времён Потерянной Эпохи убеждали европейца в наивности прямой трактовки, выросшей на почве политических соображений.