Да, принц Георг знал, что говорил!
Скрипка наконец-то перестала пиликать. Император оглянулся через плечо на свою даму, на минуту сделавшись столь же кривобоким, как она. Надувшись, дама передернула костлявыми плечами и поджала губы.
Император с тяжким, обреченным вздохом повернулся и угрюмо взглянул на дядю.
– Ладно, ваша взяла, – сердито сказал он и тут же заорал во все горло, словно фельдфебель на просторном плацу: – Барятинский! Отставить!
Барятинский, который все еще топтался в прихожей, надеясь на чудо, ворвался с радостным, оживленным лицом.
– Отбой тревоги, – недовольно сказал император. – К жене моей не ходи. Так и быть! – И вдруг снова заорал: – А поди ты к камергеру Строганову да посади его под домашний арест! За что, спросит, так ты скажи: сам знаешь за что! Ну, чего стоишь! Кру-гом! Ша-гом м-марш!
Барятинского словно ветром вынесло из комнаты. Итак, несчастному Строганову предстояло поплатиться за свое сочувствие к императрице. Хоть кто-то, по мысли Петра, должен быть сегодня наказан!
«Ладно хоть не Екатерина», – подумал принц Голштинский и счел за благо больше не вмешиваться.
Император снова принялся терзать скрипочку. Дама, сохраняя недовольное выражение лица (арест Строганова, судя по всему, был слишком малой жертвой ее тщеславию!), плюхнулась на канапе и резко задрала ноги на крохотный позолоченный столик. Юбки сбились, и принц Георг мысленно ахнул: она и впрямь была обута в высокие гвардейские сапоги!
Правда, без шпор.
Конечно, будь ее воля, графиня Елизавета Романовна Воронцова носила бы и шпоры, однако вот беда – тогда и вовсе шагу не ступить, запутаешься в юбках. Юбок и прочих дамских штучек, вроде неудобных, тяжелых фижм, Елизавета Романовна терпеть не могла, с превеликим удовольствием хаживала бы в мужском гвардейском костюме, однако фижмы и корсет кое-как скрывали недостатки ее сложения. А лосины и мундир в обтяжку выставляли их на всеобщее обозрение. Конечно, императору она нравилась именно такая, поэтому в его покоях, когда они были одни или в компании друзей-собутыльников, Елизавета щеголяла в голштинской желтой форме, выпуская из зубов чубук только для того, чтобы приложиться к винной кружке или витиевато выругаться. Именно эти ее казарменные замашки и приводили императора в наибольший восторг, возбуждали его так, что порою он не в силах был досидеть до конца застолья и в разгар пирушки уволакивал свою фаворитку в спальню, где они валились на кровать, даже не сняв сапоги.
Елизавета очаровала императора именно потому, что была такой же, как он: по-детски непоследовательной, переменчивой в настроениях, вспыльчивой, несдержанной на язык, обожающей крепкие выраженьица, а иной раз способной запросто отвесить тумака своему венценосному любовнику. Во всем, от внешности до манер, она была совершенной противоположностью его жене. Кроме того, она была очаровательно молода. Ведь когда они стали любовниками, великому князю было уже двадцать шесть, а Елизавете – всего пятнадцать. И Петр подогнал фаворитку под себя, как подгоняют мундир, прежде бывший малость не впору. Воспитал ее по образу своему и подобию. И, подобно Пигмалиону, влюбился в свою Галатею.
Ну что ж, Пигмалионы и Галатеи бывают всякие!
Елизавета Романовна Воронцова была фрейлиной великой княгини Екатерины Алексеевны.
Она попала в эту должность, когда ей было всего одиннадцать лет, однако и в том нежном возрасте не отличалась привлекательностью. В тот день 1749 года императрица Елизавета Петровна взяла ко двору двух юных графинь Воронцовых, племянниц вице-канцлера Михаила Илларионовича Воронцова и дочерей его брата Романа по прозванью «большой карман»: граф Роман был известен свой жадностью и вороватостью. Старшую из графинь, четырнадцатилетнюю Марию, более или менее приглядную, Елизавета Петровна определила во фрейлины к себе, а младшую, Елизавету, отдала великой княгине. При виде новой фрейлины Екатерину охватило уныние: девочка с ее грубыми чертами и оливковым цветом лица была уж очень некрасива. И неопрятна до крайности! Вдобавок ко всему обе сестры, едва приехав в Петербург, подхватили оспу, но если внешность Марии не пострадала, то Елизавета вовсе обезобразилась, и теперь лицо ее было покрыто даже не оспинами, а рубцами. Единственно жалость к маленькой уродливой неряхе и заставила Екатерину Алексеевну не спорить против назначения такой фрейлины.