— Всегда! — ответила Вера.
Через некоторое время стол отодвинули к стене, и все, кто хотел танцевать,— вышли на середину комнаты. Вере было интересно наблюдать, как Наум чересчур осторожно водит в фокстроте студентку архитектурного института, которая приехала сюда на практику. Потом Вере стало жарко, она вышла в соседнюю комнату и села на «двухспальный» стол. Электрические шары она выключила, и комната освещалась лишь светом, падающим в окна и двери. Чувство огромного счастья овладело ею.
— Вера Васильевна! — услыхала знакомый голос. На пороге стоял с бокалом в руке Терешко.— Я хочу поблагодарить... Я собираюсь идти...
— Что вы? Куда? Вам скучно?
— Н-нет,— ответил писатель.— Я только что вспомнил, что мне пора собираться в Минск. Я уже все сделал, все, что надо было, и время ехать. Я и так задержался неизвестно почему.
— Значит, скучно?
Терешко приблизился к ней. В узких разрезах глаз горели огоньки.
— Нет, только немного грустно! Я следил сегодня за вами. Мне всегда бывает грустно, когда я вижу счастье других. А ваше счастье, Вера Васильевна, бьет через край.— Потом вдруг взял ее за руку, и это было так неожиданно, что она растерялась и не вырвала ее.— Скажите... вы действительно так крепко любите своего мужа?
Она вырвала руку и резко отодвинулась.
— Вы пьяны... Да, я люблю Наума. Что вас еще интересует?
— Удивительно,— еказал Терешко, не обращая внимания на возмущенный тон, каким она говорила.— Вы... такая женщина... и еврей...
Ей показалось, что в лицо плеснулась горячая волна.
— Вы...
Он вскинул свободную руку:
— Молчите! Я ухожу.
Она зажгла свет — все четыре лампы. Постояла несколько минут, ожидая, пока сойдет краска с лица. Потом вышла в столовую. В противоположных дверях показался Белкин, лысый, краснощекий, веселый человек. В руках он держал пустой бокал.
— Терешко бежал так быстро, что второпях даже захватил с собой бокал. Поэты!— И он повертел пальцем около виска.
— Он не поэт, а беллетрист,— сказала блондинка.
— Разница не велика! — заметил Назарчук.
II
Так, в бесконечном свете, жили они. Свет был не только вокруг, но и в них самих. Сквозь зелень листьев солнце крупными пятнами падало на поверхность реки, и казалось, что в реке — не вода, а что-то такое, по чему можно пройти, как по садовой дорожке. А на заходе солнца голубые, розовые, зеленоватые, атласно-серые тона на небе сливались в такие дивные картины, что рука невольно тянулась к мольберту.
Прощаясь, Наум сказал:
— Я не задержусь в Минске, ты не скучай. Рисуй себе... Мои родные — хорошие люди, сердечные. Они любят тебя.
Едва покажется солнце, тетя Песя уже протягивает в кровать кружку парного молока: «Верочка, пей, здоровее будешь!» — говорит она на хорошем белорусском языке, какой бытует среди местечкового еврейского населения. Потом час полузабытья, сладкого, как в детстве, когда знаешь, что тебе ни о чем не надо беспокоиться, есть взрослые, которые «все знают и все могут».
Но вот солнечные лучи, бесцельно блукавшие по полу, вдруг залезают на кровать, попадают на красивые темно-каштановые волосы и здесь на минуту задерживаются,— горячо! Солнечному лучу как раз хочется пошалить, и он осторожно передвигается на белый лоб, на прижмуренные глаза. Длинные черные ресницы вздрагивают. Вера открывает глаза, и на какое-то время свет предстает перед ней золотой сказкой — все золотое в этом свете — и воздух, и зелень,— все пронизано лучами. Потом — речка, по которой хочется бежать, как по садовой дорожке. Вода теплая, но освежает чудесно. Рассыпанные веером хатки, старый, заброшенный замок в парке, синие леса... Вера ходит по этой земле с чувством огромного счастья, которое наполняет все ее молодое стройное тело, и ей хочется петь, танцевать, дурачиться.
Был момент,— должно быть, на солнце перегрелась,— когда что-то вдруг кольнуло в груди, солнечный свет на минуту сделался черным, сердца коснулся холодок: надолго ли это счастье?.. А потом снова все стало солнечным, ярким, радостным, и Вере было смешно, что поддалась минутной слабости, она засмеялась. И тогда впервые вспомнила лихорадочные искры в глазах Терешко и эту странную фразу: «Такая женщина и... евреи». Вера раскрыла роман Терешко «Дочь». Что может сказать людям такой писатель? На первых же страницах она увидела самого автора — суховатого, невысокого ростом, сдержанного. Силится сказать что-то больше того, что говорит, однако, как Вера ни пытается вникнуть в слова, в предложения, в целые картины, никакого подтекста уловить не может. А если это только фокус — сделать вид, будто знаешь больше, чем говоришь, на поверку же выходит, что ничего и нет, даже то, что сказано, все не свое, а заемное.