Когда я был ребенком, на Франт-стрит всегда было темно и прохладно — даже в самые жаркие летние дни — и задние дворы не были тогда обнесены заборами; дворовые собаки бегали вольно, и из-за этого случались разные неприятности. Бакалейщика, доставлявшего свои товары к бабушке на дом, звали Поджио, а продавца, привозившего лед для ледника (бабушка так и не признала холодильников), звали Страут. Между Страутом и собаками нашей округи существовала давняя вражда, часто приводившая к прямым столкновениям. Мы, дети с Франт-стрит, никогда не досаждали ни Поджио, ни Страуту: первому — потому что он разрешал нам торчать в своей лавке и не скупился на угощение, а второму — потому что он бросался на лающих собак, размахивая щипцами для льда, с такой дикой яростью, что мы легко могли себе представить, что будет с нами, если эта ярость обратится на нас. Но ничем таким, что могло бы удержать нас от проказ, не обладал для нас мусорщик — ни лакомствами, ни дикой яростью — и поэтому мы, дети, дразнили и обзывали его как могли.
У нас его все звали Хряк Снид. Запаха хуже, чем от него, мне никогда не доводилось чувствовать — разве что зловоние трупа, которое однажды случайно донеслось до меня на улице в Стамбуле. А уж неприятнее, чем он для нас, ребят с Франт-стрит, только труп и мог выглядеть. Сравнение с хряком так и напрашивалось при первом взгляде на него, и сейчас мне даже странно, что нам, с нашим воображением, не пришло в голову ничего пооригинальнее. Начать с того, что он разводил свиней. Он откармливал их, он резал их; более того, он жил вместе со свиньями — это был именно свинарник, без всякого жилого дома, только хлев. В одном из стойл виднелась одна-единственная дымовая труба, выходившая наружу. Это стойло обогревалось печью, топившейся дровами и дававшей тепло Хряку Сниду — и мы, дети, воображали себе, что он сидит там со свиньями, которые (зимой) жмутся к нему от холода. Именно такой шел от него запах.
Кроме того, отпечаток умственной недоразвитости и постоянное соседство с животными, которые были его единственными друзьями, придали его лицу и повадкам что-то свинячье. Он подходил к мусорным ящикам, выставив вперед голову, словно собираясь рыться (с голоду) в земле; поглядывая искоса маленькими красноватыми глазками; судорожно принюхиваясь вздернутым, наподобие свиного рыла, носом; жирный загривок у него был весь в глубоких розоватых складках, а светлая редкая щетина, которая неровными пучками окаймляла его скулы, не была даже подобием бороды. Небольшого роста, грузный и сильный — он взваливал мусорные ящики на спину, дотаскивал до грузовика и опрокидывал в деревянный, огороженный планками, кузов машины. В кузове всегда было несколько свиней, вечно голодных и ждущих отбросов. Возможно, он брал с собой каждый раз новых свиней; возможно, это было для них наградой — ведь им не приходилось дожидаться, пока Хряк привезет отбросы домой. Он собирал только пищевые отходы — никакого бумажного, пластмассового или металлического мусора — и все это шло его свиньям. В этом заключались все его обязанности; у него была очень специфическая работа. Ему платили за сбор отходов, которые шли на корм его свиньям. Когда же ему хотелось есть (мы фантазировали), он съедал одну из своих свиней. «Всю, за один присест», как говорили мы на Франт-стрит. Но еще больше сближало его со свиньями то, что он не умел разговаривать. Его слабоумие то ли лишило его дара человеческой печи, то ли — еще раньше — способности усвоить человеческую речь. Хряк Снид не разговаривал. Он хрипел. Он визжал. Он точно хрюкал — такой у него был язык; он учился ему У своих подопечных, как мы учимся нашему у тех, кто нас окружает.
Для нас, детей с Франт-стрит, не было ничего заманчивее, чем тайком подкрасться к нему в тот момент, когда он вываливал объедки своим свиньям, и выскочить, захватывая его врасплох, из-за кустов изгороди, из-под веранд, из-за машин на стоянке, из гаражей и навесов над погребами. Мы прыгали перед ним (хотя опасались подходить чересчур близко) и истошно орали: «Хряк! Хряк! Хряк! Хряк! ХРЮ-ХРЮ-ХРЮ! У-У-У!» И, как свинья — в панике, шарахаясь наугад, обезумев от страха (казалось, каждый раз это было ему внове, как будто у него совсем не было памяти), — Хряк Снид издавал в ответ пронзительный вопль, словно ему всадили в спину мясницкий нож, и начинал рычать ХР-Р-Р! — с такой натугой, будто бы ему, сонному, только что перерезали горло.
Я не могу описать этот звук; он был ужасен, от него мы, дети с Франт-стрит, с визгом кидались в разные стороны и прятались куда попало. Впрочем, скоро страх проходил, и мы опять с нетерпением начинали ожидать его появления. Он приезжал дважды в неделю. Такая роскошь! И каждую неделю или около того бабушка с ним рассчитывалась. Она шла за дом, туда, где он ставил свой грузовик — и где часто, только что напуганный нами, стоял, обиженно всхрапывая, — и говорила: «Добрый день, мистер Снид».