Что же поделать, не все в нашей власти, но я-то все равно знаю, что задача писателя заключается в том, чтобы разжечь собственный огонь для Хряка Снида …и пытаться спасти его из пламени вновь и вновь — вечно.
Уоррен Уоллес
К себе домой
Перевел Св. Котенко
Часто вспоминается мне моя бабушка, раз что кругом непорядок. Она никогда не удивлялась известиям о бедах в мире, те лишь укрепляли ее убеждение, что человек — это разрушитель, заслуживающий кары.
— Коли едет он, у него и лошадь и дрожки ведь были, едет в город, а кого-то пешего нагонит, никогда не подвезет. Зато сам когда пеший, ни за что не подсядет. Дедушка мой с характерцем был. Говаривал: задолжавши грош, десять миль отшагаю, чтоб отдать, а ежели мне должны, так тем же манером получать пойду.
Миссис Макфарланд рассказала мне это перед камерой, в кадре. Словно описала мою бабушку. Сейра Уоллес ни разу из-за гроша не ходила за десять миль, насколько мне известно, но такое вполне могло бы произойти.
Я опираюсь на прохладную кожаную спинку большого черного кресла-качалки в парадной гостиной, вглядываюсь. Высокая, сухощавая, бабушка приближается ко мне. На ней длинное голубое шерстяное платье и короткий темный жакет. Ветер с озера Гурон шевелит белые завитки ее волос вокруг черной соломенной шляпы. Обдувает он и бледные листья тополей, чьи ветки клонятся и подрагивают вдоль по набережной. Бегучий пятнистый свет сливается с шептанием прибоя, предвещая недоброе. Нечто должно произойти, но что именно? Да ничего. Остается прежняя напряженность, небезопасная, которою был пронизан каждый день моего детства.
Кресло не черное, а оранжевое, и под щекою моей тканая, а не кожаная обивка. Ее сделали те, кто купил дом после смерти бабушки. Сейчас они в отъезде. Оставили мне ключи. Перемены невелики, только вот мебель иная и печурка исчезла из столовой. В город я приехал в одиночку — снять предварительно несколько сцен для документального фильма о своем детстве. Параллельно разрабатываю серию телепередач о будущем под названием «Все разладилось». В мотеле у меня комната с кухонькой. Несколько дней на писание, несколько дней на съемки. Задача вглядеться в прошлое спаялась в сознании с задачей вглядеться в будущее. Я тянул с посещением бабушкиного дома. А сегодня почувствовал: пришло время сюда заглянуть. И вернулось ощущение опасности.
Бабушка цепко держит свою набитую коричневую сумочку. Ходила в банк, заняться неведомыми финансовыми операциями. Деньги — штука мимолетная, ненадежная, вроде ветра. На дворе Первая депрессия, однако банк нашего городка каким-то образом выжил при повсеместном крахе. В здешней части штата Мичиган понимают это так, что Новый курс вроде бы срабатывает, а ведь мы в большинстве своем прирожденные республиканцы. Втайне я горд, поскольку слыхал, что банком в прежнее время руководил мой отец. К приходу Второй депрессии, когда заведение окажется заколоченным, бабушка уж будет при смерти. И скончается, не увидав процветания, принесенного войной, и всего последующего.
Многовато я на себя нагрузил. Оправдываясь заботой о серии про то, что все разладилось и уж не идет своим чередом. Чтобы продержаться, вольный автор вот так вынужден перескакивать, снимая один фильм и одновременно проталкивая другой. По-моему, и с тем и с другим успехи невелики. Будущее неясно, а прошлое видится вовсе отдаленным. Том Хэган, мой сверстник, узнав, что я приехал, вместе с женой навестил меня, оторвал от пишущей машинки и потащил к себе. Оба они — толстые и развеселые. Отобедав, мы сидим на крыльце, глядим на озеро и обсуждаем былое. Озеро спокойно, таким оно оказывается иногда, регулярно ухая и протяжно ахая, будто человек, глубоко вдыхает и выдыхает, волны расставляют знаки препинания в нашей беседе. Я в основном слушаю. Множество рассказов забавных. Например, про дурачка Ганса, солдата армии кайзера Вильгельма; тот брался за всякую работу по дворам, чтоб добыть себе денег на выпивку. «День Перемирия, — рассказывает Том, — все готово к манифестации, флаги всюду, оркестр Американского легиона. Ганс наряжается в свой немецкий мундир, даже каска на голове! Немедля проводят совещание и дозволяют ему маршировать со всеми, война, в конце концов, была та же самая!» Хохот сближает нас. Вспоминается горячка Дня Перемирия, или Четвертого июля, чувство всеобщности, когда все ненадолго становятся ближе друг другу.
Помнится Тому, что в юности мы с ним дружили. По правде, мы вечно дрались. Бабушка не желала, чтоб я с ним водился, поскольку был он из католиков-ирландцев. И я старался с ним не связываться, потому что драки надоедали. Не боль воспоминается, а лишь жуткий внутренний зуд при нарушении зыбкого перемирия. Стоит ли теперь, с камерой в руках, гнаться за воспроизведением наскоков и тумаков, с пересохшим горлом, с колотящимся сердцем, с повторными стычками день ото дня? Нет, слишком много потребуется постановки. Опущу я это. И солгу, умолчав, и фильм будет с изъяном. Ну да ведь кино не средство высказывать правду. Оно порой делает иное: пожалуй, будит мечту. Том с женой выжидающе улыбаются мне, и я понимаю, что утерял нить разговора. «Честно сказать, — наклонившись ко мне, он говорит с некоторой настойчивостью, тревожащей меня, — честно сказать, твой отец всегда возвращал долги».