– Востоковедению – тоже конец!
Малянов опешил.
– Почему?
– Ну что вы дур-рацкие вопросы задаете, Дмитрий! – Глухов отвернулся и попробовал открыть замок. Замок упрямился. – Не хочет… – невнятно пробормотал Глухов. – Не пускает… Никто никуда нас не пускает! Зачем свет человеку, путь которого закрыт? – он остервенело принялся дергать замок.
– Дайте, Владлен, я попробую.
Глухов неожиданно согласился.
– Попробуйте… – тихо и смирно произнес он, отодвигаясь.
Дверь открылась безо всякого труда.
– Ключ мы не забыли? – спросил Глухов и тут же сам ответил, сунув руку в карман плаща: – Конечно, нет, вот он, – опять повернулся к Малянову: – Мне-то что? У меня пенсия и я один. А вот наши так называемые молодые… те, кому по тридцать пять – сорок… Переучиваться поздно, до пенсии не дотянуть, дети – мелюзга, зарабатывать начнут не скоро. Ужас. Конец, Дмитрий, конец!
На лестнице их вдруг скачком развезло. Ступеньки повели себя непредсказуемо. Сначала Малянов, потом Глухов едва не сверзились; с хохотом спасали один другого попеременно. Под косо летящий из темноты дождь они вывалились обнявшись, громко и слаженно декламируя:
– Соловьи на кипарисах и над озером луна. Камень черный, камень белый, много выпил я вина. Мне сейчас бутылка пела громче сердца моего: «Мир лишь луч от лика друга, все иное – тень его!»
Черная вода в канале Круштейна мелко и нескончаемо трескалась; низкое, истекающее колкой водой небо было угрожающе подсвечено оранжево-красным. Громыхали мимо машины, скача на щербатом асфальте и кидая в стороны невеселые фонтаны.
– Я бродяга и трущобник, непутевый человек. Все, чему научился, все теперь забыл навек. Ради… пара-ра-ра одного… одного чего? Дмитрий, не помните?..
– Розовой усмешки и на…
– Напева, точно!
Хорошо, что оба любили Гумилева.
– Ради розовой усмешки и напева одного: «Мир лишь луч от лика друга, все иное – тень его!»
На площади Бездельников – бывшей Благовещенской, бывшей Труда, теперь, наверное, опять Благовещенской, но все равно всегда Бездельников – призывно сияли ларьки, цветные от бесчисленных бутылок; издалека, да вечером, да сквозь дождь, они казались радостными россыпями стекляшек в калейдоскопе.
– Вот иду я по могилам, где лежат мои друзья. О любви спросить у мертвых неужели мне нельзя? И кричит из ямы череп тайну гроба своего: «Мир лишь луч от лика друга, все иное – тень его!»
Пришли.
– Давайте в банке. Говорят, в банках безопасней.
– Мне все равно. В банке так в банке. Главное – побольше.
– Одну.
– Не валяйте дурака, Дмитрий. Еще раз бежать придется.
– Одну.
– Две.
– Одну.
– Разучилась пить современная молодежь! – а-ля Атос сказал Глухов сокрушенно. – А ведь это был лучший из них! – и добавил уже совершенно по-нашему: – Две!
– Каждый знает, что последняя бутылка оказывается лишней, но никто не знает, какая бутылка оказывается последней, – сказал Малянов.
– Черт с вами. Одну так одну.
– «Петров»?
– Вот эту!
– Может, «Аврору»? Гляньте на ценники.
– Никогда не думал, Дмитрий, что вы мелочный человек!
Малянов наклонился к окошечку.
– Хозяин, баночку…
Торопливо, горстью, выдернув из кармана плаща мятые тысячи, Глухов с неожиданной силой отпихнул Малянова немощным плечиком. Крикнул продавцу:
– Две!
– Дуба не дайте с натуги, отцы! – с насмешливой заботой сказал крепкий, как десантник, парень внутри.
– Будь спок, – ответил Малянов, принимая банки и рассовывая их по карманам.
Уворачиваясь от машин, они перебежали площадь. Плащи отсырели, стали зябкими и тяжелыми… На углу Глухов остановился.
– Надо было три брать.
Малянов взял его за локоть.
– Ну я сбегаю, если что, – мягко сказал он.
– Но плачу я!
– Да что у вас случилось такое, Владлен?
Глухов мотнул головой и подозрительно уставился Малянову в лицо. Помедлил, тяжело и часто дыша. Назидательно поднял палец.
– Как учил Конфуций… или не Конфуций?..
Он задумался. Потом вдруг громко и торжественно промяукал с какими-то невероятными, но очень вескими интонациями, одни гласные протягивая, другие обрывая резко. Чувствовалось, это доставляет ему удовольствие.
– Ши чжи цзэ и-и и вэй шэнь! Ши луань цзэ и-и шэнь вэй и!
Две шедшие мимо размалеванные девчонки в клевых прикидах испуганно шарахнулись.
Глухов опять поднял палец.
– Когда в мире царит порядок… «чжи» значит «благоустраивать», «упорядочивать», «излечивать» даже… соблюдение моральных обязанностей… «и» обычно переводится как «долг», «справедливость» – в общем, все то, что человек делает под давлением императивов морали… соблюдение моральных обязанностей оберегает личность. Но когда в мире царит хаос – личность оберегает соблюдение моральных обязанностей!
Интересная мысль, подумал Малянов. Холодный душ на ветру подлечил его, тротуар перестал колыхаться. И формулировка блистательная, почти математической четкости. Надо будет обдумать на трезвую голову. Только запомнить бы…
– Понимаете, Дмитрий? Не папки свои бумажные, черт с ними, с папками… Соблюдение моральных обязанностей! Вопреки хаосу! Потому что они-то и противостоят… хаосу. Только! Вопреки боли… страху… главное, главное – страху! – едва не потеряв равновесия, он подался к Малянову; бессильно ухватился за воротник маляновского плаща, запрокинул голову и опять лицо в лицо горячо выдохнул: – А я сдрейфил.
Оказалось, они не заперли дверь. Старомодный замок Глухова не защелкивался, его надлежало крутить ключом не только при входе, но и при выходе. На протяжении тех двадцати минут, что они летали на дозаправку, более гостеприимной квартиры не было, вероятно, на всей набережной.
Они развесили насквозь мокрые плащи на плечики, вынутые Глуховым из платяного шкафа, и расселись по своим местам. Но играть уже не хотелось. Накатывало что-то серьезное из глубин. Глухов просунул тонкий и крепкий, будто птичий, палец в загогулинку на крышке банки и дернул.
– Форвертс, – тихо сказал он, берясь за стопку.
– Аванти, – негромко ответил Малянов.
Они выпили. Глухов привычно занюхал, Малянов куснул бутерброд, еще стараясь как-то беречься, пожевал и проглотил с трудом; остальное отложил. Есть не было никакой возможности. Водка уже не грела желудок – сразу густым мятным студнем вспухала в голове.
– О вашем друге… Филиппе… ничего не слышно? – вдруг осторожно и совершенно трезво спросил Глухов.
И Малянов понял, что именно этого разговора ждал здесь годами. Именно возможность этого разговора, тлеющая с тех самых пор, связала их, таких разных, так отчаянно и бессмысленно симпатизирующих друг другу; ни тому, ни другому о главном больше не с кем было говорить.
– Как в воду канул.
– А этот… как его… Захар?
– Понятия не имею. Я знал его через Вальку только… а Валька давно уехал, я рассказывал.
– Да, помню…
Помолчали. Глухов крутил стопку пальцами, потом налил себе. Потом спохватился; неверной рукой налил Малянову.
– Мне кажется, Дмитрий, мы чего-то не додумали тогда.
Малянову на сердце вдруг словно плеснули кипятком.
– А вы не боитесь заводить об этом разговор, Владлен?
Глухов усмехнулся уголком рта, продолжая вертеть пальцами теперь уже полную стопку.
– Я один, – сказал он. Малянов молчал. – Лично меня им ничем не ущучить, а, кроме меня, у меня никого нет. Я, Дмитрий, быстро понял, что постоянной тревоги… постоянного ужаса за тех, кто близок, мне не выдержать. Жена умерла давно, еще до всего… Дети взрослые. Я с ними в такого самодура-маразматика сыграл… теперь и носу сюда не кажут, дай Бог на день рождения открыточку… А последняя моя… привязанность… – он вдруг осекся и принялся мелкими, суетливыми движениями собирать рассыпанные по столу кости и укладывать в шкатулочку. – Последняя… Я… тоже сделал так, чтобы она ушла. Им меня не взять! – крикнул он, даже чуть приподнявшись в кресле.