Выбрать главу

Для начала освободились от плащей, хотя и жаль: в сырости тайги они пригодились бы. Мы отодрали пласт мха, вырыли яму, втиснули туда плащи, засыпали землей, утрамбовали ногами, уложили на прежнее место отодранный пласт. Ни один глаз не определил бы, что тут, под мхом, что-то лежит: таежная первобытность восстановлена целиком. Разве только ищейка унюхала бы след. Но у наших охранников не было собак.

Пошли дальше. И опять, часа через два, выдохлись и с отчаянием поняли, что и с оставшимся грузом нам не уйти.

Решили освободиться еще от части груза. Подошло и время обеда. В густом кустарнике развели костер; чтобы меньше дымило, собрали самые сухие сучья. И в двух котелках сварили суп, которого я не ел ни до этого, ни после: из одного мяса. Но жаль бросать продукты, лучше побольше съесть.

За обедом приняли решение: лагерную одежду бросить, переодеться 6 запасную, штатскую. Установить твердую норму питания: по коробке консервов на человека в день, граммов по сто пятьдесят крупы, сахару, компота, по триста сухарей. Еще табак, всякая мелочь: все равно на каждого приходилось пуда по полтора. Однако, ноша будет постепенно уменьшаться. Идти примерно две недели: дня четыре — до гор, дней шесть — перевалить горы, еще четыре дня — километров сто по ту сторону гор до первого жилья.

Перепаковали из нового расчета продукты, переоделись. И бросили остальное, со стесненным сердцем шутя, что оставляем богатств? медведям. Опять отодрали пласт мха, уложили в яму одежду, консервы, высыпали сахар, крупу, сухари, компот. Делали это с чувством, что совершаем святотатство: люди голодают, а мы уничтожаем еду. Особенно было жаль большие куски колотого сахара: такого не видели давно. И в экспедиции он был неприкосновенным запасом. Я не удержался: потихоньку завернул в платок пять-шесть ослепительно-белых кусков и спрятал на дно рюкзака.

Залили костер, заложили уголь и пепел тоже кусками мха. Тщательно уничтожили все следы нашего пребывания тут. Взвалили показавшиеся теперь легкими рюкзаки на спины и заторопились: надо наверстывать потерянное время.

В своей воле

Эти первые дни не были легкими, как, впрочем, и весь путь, о котором речь еще впереди. Мы шли, насколько хватало сил, не чувствуя от усталости ни ног, ни спин. А вместе с тем чувство необычайной легкости словно растворяло усталость без остатка и мы могли, чуть отдохнув на коротком привале, вставать и снова идти, как будто позади не было с трудом пройденных километров. Вполне можно было бы сказать, как в дешевых романах: мы не шли, а летели, как на крыльях, хотя никаких крыльев не было. И как ни ныли натруженные ноги, о них и о пудовом рюкзаке за плечами в любую минуту можно было забыть и остаться только в окрыляющем чувстве освобождения.

Мы почти не разговаривали: каждому надо было справиться с тем, что делалось в нем самом Мы вдруг выпрыгнули из всех обязанностей, которые накладывала на нас только что оставленная жизнь. И словно не мы, не сознание, которое хорошо понимало, что происходит с нами, а само наше тело и заключенный в нем дух, уже натренированные и приспособившиеся к навязанному им распорядку, теперь не знали, как им быть. Они вели себя непонятно и ими было трудно управлять; они вырывались из подчинения, хотя и следовали за вырвавшимся тоже из плена сознанием. Иногда их вдруг охватывала буйная, раскованная радость, от которой хотелось остановиться и загоготать, завыть по-звериному на всю тайгу о неожиданно обретенной воле; то вдруг их сжимала тревога, неверие: может, никакого освобождения нет и чувство это — ошибка? Но тревога быстро исчезала, наверно потому, что глубже продолжала прятаться уверенность: это — наяву и не может быть ни отнято, ни изменено. Эта тайная уверенность питала уже не буйную, а тихую светящуюся радость, проникавшую в каждую клетку тела, — она заставляла усталость исчезать и уже не кричать, а молча и радостно улыбаться от счастья, не имевшего ни крупинки вздора или обмана: это было настоящее, редкое счастье.

Я шел, чувствуя в себе не одного человека, а словно сразу несколько и они реагировали каждый по-своему. Я глядел на деревья, траву, на речки и озера так, как будто видел их в первый раз, хотя за четыре долгих года на севере навидался их до того, что давно тосковал по родным степям. Теперь они были другими, — другими были и солнце, небо, воздух, до того тут прозрачный, что, казалось, в нем можно было бы поплыть. Я убеждал себя: это потому, что прежде я смотрел на окружающее, всегда помня за собой проволоку и бараки, а тут их не было и возвращаться не надо, — это все равно не убеждало и видимое казалось другим. Я попросту смотрел на него теперь другими глазами и сам был другим — вот с этим-то новым человеком и надо было осваиваться, чтобы почувствовать себя опять самим собой.

Тайга раскидывалась диким неодолимым богатством. Из-за леса открывались поляны, — они волновались сочным изумрудом травы по пояс или стелились мшистым, затканным бледными северными цветами пестрым ковром. Трава оплетала ноги, не пускала и каждый шаг требовал усилия, — в ковре ноги утопали и казалось, что идешь по разбросанным подушкам, вихляясь в стороны в инстинктивных и часто тщетных попытках ощутить под собой твердь. Полчаса ходьбы по таким подушкам — колени начинали дрожать, тело обливалось потом, мучила одышка. Хотелось прекратить сопротивление и лечь в ковер, как в постель.

Потом шло переплетение малинника, смородины, орешника — цепко закрывая с головой, они вставали непроходимым заслоном, его надо прорубать топором. Мы обходили эти заслоны, делая лишние утомительные километры. Обходить приходилось и множество заросших осокой, водяными лилиями и кувшинками озер и молчаливо враждебных болот. Не всегда болота удавалось обойти: извивами едва заметных берегов иногда они уходили в стороны на десятки километров. Не найдя конца, мы вырубали длинные шесты и, взяв их посредине, чтобы не терять времени пересекали болота напрямик. Если бы чуть державший травянистый покров разорвался и мы провалились, концы шестов удержали бы на поверхности и помогли выбраться. Мы осторожно шагали по ярко-зеленой траве, в зелени которой было что-то явно ядовитое, и тревожно следили, как колыхался под нами тонкий ковер, волнами расходясь в стороны. Иногда, в двух-трех шагах, он прорывался — темным фонтанчиком выбрызгивала струйка черной воды, напоминая, что под нами бездонная хлябь. Выбравшись на другой берег, мы облегченно вздыхали, хотя и знали, что впереди ждут новые болота и что надо опять продираться сквозь кусты, траву, лесные чащи.

Тайга оказывала равнодушное, тупое, поразительной стойкости сопротивление, — как всякая огромная инертная масса, может быть, и как масса человеческая. Это сопротивление можно преодолевать, продираясь сквозь него или подминая его под себя, только проявляя упрямую настойчивость, ту почему-то возведенную теперь чуть не в добродетель грубую напористость, которая так мне ненавистна. В ней есть что-то унизительное для человека, будто превращающее его в ловкую, сильную, умную, но все-таки скотину. Человек не рожден только для борьбы, для одного преодоления вечного сопротивления: иногда нужно и отдать себя ему, инерции, массе, может быть так же, как человеку нужен сон и отдых, потому что и в этом сопротивлении должны быть свои мудрость и право. И одолевать их можно и нужно только тогда, когда впереди у тебя большая цель, принадлежащая не одному тебе, но и той же массе, — наверно, только это может оправдывать твое упорство, которое иначе было бы лишь эгоистическим, скотским насилием. И сколько бы в этом правиле ни содержалось опасности, другого нам все равно не дано.

Не думая об этом, мы и так знали, что больше, выше нашей цели нет ничего. Разве наш поход, с первого его шага, не поход за человека, против тупого удавьего рыла? И не думая мы знали, что надо упорствовать. Не могло возникнуть и намека, что мы можем быть не правы.

Торопясь, мы шли, вглядываясь в каждый куст и в просветы впереди. Всполошились птицы, загомонили тревожно: не вспугнул ли их человек, разыскивающий нас? Прислушиваясь, мы скользим по траве, потеряв вес, неслышные, как привидения. Из-за деревьев открылась большая поляна, вдали на ней пасется корова. Откуда тут корова? Значит, близко и человеческое жилье, а оно может погубить наше дело: ему еще надо быть подальше от людей. Крадемся, пригибаясь к земле, — а, да это попросту большой дикий олень! Издалека его можно принять и за корову. Дальше на опушке еще четыре желтых пятна; мы выходим из-за деревьев, свистим — олени поднимают головы, с любопытством разглядывают никогда не виданных ими людей; что-то сообразив, они закидывают головы к спине и мигом исчезают в лесу.