— Святой… Ангел… — всмотревшись, ответил Иван Григорьевич.
— Верно: святой, ангел. А в руках?
— Щит и меч…
— Щит и меч! — воскликнул художник.
— Значит, Никита Павлович, и ангел не может без меча… Идти надо, — сказал Иван Григорьевич после паузы. — Дела. До свидания, Никита Павлович.
Повернувшись, Иван Григорьевич задел ногой злополучные ботинки.
И хозяин и гость остановили на них свои взгляды.
— Извините, Иван Григорьевич… — чувствуя неловкость, сказал художник. — Это ведь те самые ботинки… Мы тогда пообещали и забыли… Простите, может быть… годятся сыну и теперь?
Иван Григорьевич смотрел на ботинки и молчал.
— Теперь… Теперь, — тихо проговорил он наконец, — некому их носить… Бежал на фронт и через месяц погиб.
В эту ночь Никита Павлович долго не мог заснуть.
В уютных, овеянных усадебной тишиной улочках и переулках старого Арбата было тихо, но это — обманчивая, ненадежная тишина: где-нибудь неподалеку могли и грабить кого-нибудь и убивать.
В углу под дубовым паркетом мышь торопливо и упорно грызла балку. Никита Павлович подумал, что надо бы пригласить плотника Николая Егоровича осмотреть пол… Но не стал ли теперь Николай Егорович тоже каким-нибудь большим начальником, комиссаром? Впрочем, плотника, кажется, взяли на фронт.
Война касалась всех. В мировую у Никиты Павловича погиб брат офицер… Всегда были войны, и веками лилась кровь. И вот теперь он, Никита Павлович Верстовский, должен герб нового государства подчинить идее меча или пистолета.
Утро принесло с собой облегчение и даже радость.
Солнце!
Как ни мучительна, ни беспросветна ночь — утром всегда встает солнце. Как это много для человека, его свет!
В гербе нового государства должно быть радующее людей изображение солнца с лучами… Внизу! А по бокам — колосья пшеницы: символ жизни и плодородия…
Солнечный, радостный герб Советской республики уже начинал жить во всем существе художника, кажется, настоящий, единственно возможный…
Не присаживаясь, лишь склонившись над столом, Никита Павлович быстро набросал на куске ватмана полукруг солнца с лучами, того самого, которое так первобытно поразило и обрадовало его в это утро, а по обе стороны от него, овалом — колосья пшеницы…
«Вот же основа… Вот!» — говорил он сам себе, все еще не веря, что он нашел то, что должно отличить герб нового государства от гербов, существовавших столетия.
Но, вспомнив о ночных размышлениях, вспомнив «ангела, который не может без меча», художник погрустнел. «Надо — так надо!»
Резкими, короткими движениями Никита Павлович наметил на листе контуры меча.
Теплым летним днем Иван Григорьевич Терентьев и его ближайший помощник по работе Донцов шли в Кремль.
Небо над Москвой было безоблачным, очень чистым, свежим в своей яркой высокой голубизне, радовавшей глаз. В церквах звонили. Густой медный гул плыл над прихотливо разбросанными невысокими домами, деревьями, множеством пестрых храмов.
Военная выправка так и не пристала к Ивану Григорьевичу, хотя он служил в царской армии, был на фронте. И говорил он по-прежнему без ноток, не дай бог, приказа, спокойно и мягко.
Донцов, намного моложе своего начальника, в армии служил всего полгода, но, глядя на его молодцеватую выправку, на сшитые не без щегольства галифе и гимнастерку, можно было подумать, что он чуть ли не родился в военной форме.
И Иван Григорьевич и Донцов, как ни волновались и ни были озабочены предстоящим разговором, в глубине души считали, что им есть о чем рассказать Ленину.
На каменном мосту, перекинутом от Кутафьей к Троицкой башне над когда-то протекавшей здесь рекой Неглинкой, Терентьев и Донцов остановились. Отсюда Ленин был совсем близко… Вот за этими воротами — дорожка мимо казарм прямо к подъезду Совнаркома… А до встречи — двадцать минут, можно постоять…
Под ними глянцевитой зеленью сверкал Александровский сад. Слабый ветерок колыхал ветки, и листья переливались на солнечном свету неярким мягким блеском. Мимо них, к Ленину, поднимались от Кутафьей башни рабочие, крестьянские ходоки, служащие. Терентьев слышал их говор, и ему казалось, что все они идут к вождю докладывать о делах на заводах, в деревнях, в советских учреждениях…
— Хорошо, — сказал он и запрокинул голову.
Почти над самой головой, над темно-зеленой кровлей Троицкой башни нависал тяжелый орел. В одной когтистой лапе — держава, в другой — скипетр… Две головы с разверстыми клювами…
Терентьев не столько видел его сейчас, сколько помнил: на вывесках государственных учреждений, на важных бумагах, на монетах, даже на вывесках аптек — еще так недавно везде был этот хищный орел.