Таков был Эльмхольм, «Мельница», один из аванпостов гангутской обороны.
Лишь несколько десятков метров отделяло его от большого острова Стурхольм — главной базы операций противника против западного фланга Ханко.
Обогнув с юга Хорсен, катер повернул вправо. В этот миг взлетела ракета, вырвав из мрака узкий пролив с торчащими из воды, как тюленьи головы, скалами, горбатую, в пятнах снега спину острова (это и был Эльмхольм), а чуть дальше — зубчатую стену леса на Стурхольме. Не успел погаснуть зеленоватый свет ракеты, как там, на Стурхольме, замигало пламя, застучал пулемет, и в нашу сторону брызнула струя трассирующих пуль. Все, кто был на катере, пригнули головы. Лучше было бы просто лечь, но мешали ящики с продовольствием и мешки с хлебом. Пулемет все стучал, взвилась еще ракета, но катер уже проскочил открытое место.
На эльмхольмском причале нас встретили двое островитян. Один из них, в ватнике, с командирской кокардой на шапке, распоряжался разгрузкой.
— Гуров! — крикнул он в темноту. — Ну, где твой раненый? Давай быстрей, катер отходить должен!
— Сейчас! — ответил чей-то голос. — Никак не уговорю вот…
Я спросил человека в ватнике, как пройти на КП. Он вгляделся в меня:
— С Большой земли, что ли? Иди направо по тропинке. Скалу увидишь — там и КП.
Мне запомнилось это: на Эльмхольме Большой землей называли полуостров Ханко, а для Ханко Большой землей был осажденный Ленинград.
Я двинулся в указанном направлении. Что-то звякнуло под ногами. Тянуло морозным ветром с привычным запахом гари. На повороте тропинки стояли двое, один — с забинтованной головой под нахлобученной шапкой.
— Чего упрямишься, Лаптев? — услышал я. — Отлежишься неделю на Хорсене в санчасти, потом вернешься. Давай, давай, катер ждать не будет!
— Не пойду, — ответил забинтованный боец. — Подняли шум из-за царапины. Не приставай ты ко мне, лекпом.
Он круто повернулся и пошел прочь.
— Ах ты ж, горе мое! — сказал лекпом. — Ну, ступай ко мне в капонир. Я сейчас приду. Кожин! — крикнул он в сторону причала. — Отправляй катер, Лаптев не пойдет!
Спустя минут двадцать я сидел на островном КП — в землянке, освещенной лампой «летучая мышь» и пропахшей махорочным дымом. Жарко топилась времянка, дверца ее была приоткрыта, и красные отсветы огня пробегали по лицу политрука Боязитова. Он сидел у стола, сколоченного из грубых досок, на столе рядом с лампой стояли полевой телефон и кружки. До моего прихода у Боязитова был, как видно, крупный разговор с краснофлотцем мрачноватого вида, сидевшим спиной к печке.
Я представился, Боязитов кивнул на нары, приглашая садиться, и сказал краснофлотцу:
— Вот так, Мищенко. Надо бы тебя на гауптвахту отправить, но, я думаю, ты сам поймешь.
— Не возражаю против губы, — криво усмехнулся Мищенко. — Хоть в тепле посижу немного.
— Сейчас спросим у корреспондента. — Боязитов взглянул на меня. — Не знаешь, гауптвахта действует в городе?
— Кажется, нет, — сказал я. — Но точно не знаю.
— Какая сейчас гауптвахта, — сказал третий, лежавший на верхних нарах. Он спрыгнул вниз, сел рядом со мной. Это был младший сержант Сахно, командир взвода. — Не такое время, чтоб бойца на губу сажать.
— Вот именно, — подтвердил Боязитов. — В общем, так, Мищенко. Насчет ботинок — не только у тебя они разбитые, я уже в штаб отряда докладывал. Как только подвезут, выдадим новые, ясно? Пока придется потерпеть. У Моисеева обувка не лучше твоей, а он на прошлой неделе двое суток подряд на вахте стоял. И не хныкал.
— Кто хнычет? — угрюмо сказал Мищенко. — Никто не хнычет. Я законно требую.
— Законно. Но — понимать должен обстановку. Скоро залив замерзнет, еще труднее будет. Что же нам — снимать оборону?
— Скажете тоже!.. — Мищенко поднялся. Ботинки у него и верно были худые, чиненые-перечиненые.
— А насчет того, что ты тут пошумел, — продолжал Боязитов, — ладно, забудем. Надеюсь, не повторится.
— Потерплю, — сказал Мищенко. — Разрешите идти? Он вышел, нахлобучив шапку до бровей. Сахно поставил на раскаленную печку закопченный чайник.
— Снимай шинель, корреспондент, — сказал Боязитов. — Чай будем пить. Нравится тебе наша наглядная агитация?
На дощатой стене землянки были развешаны вырезки из нашей газеты, весь отдел «Гангут смеется» — карикатуры, стихи, фельетоны. Тут же висело несколько цветных картонок от эстонских папиросных коробок — улыбающееся лицо блондинки с надписью «Марет», корабли викингов, ощетинившиеся копьями.
— Нравится, — сказал я, ничуть не покривив душой.
— Ты не думай, этот Мищенко вообще-то неплохой боец. Сорвался немножко. Ну, можно понять, трудно здесь, конечно. Пообносились ребята в десантах, ботинки об скалы поразбили. Вот ждем, должны подвезти обмундирование. Так что тебя интересует?
Я спросил о лейтенанте Васильеве, но его на острове не оказалось: хорсенского Тотлебена вызвали на Кугхольм, остров к югу от Эльмхольма, недавно он ушел туда на шлюпке. Ну, ничего не поделаешь. Не гоняться же за ним по всему архипелагу!
Боязитов рассказывал о бойцах своего небольшого гарнизона, Сахно вставлял замечания. Потом пришли фельдшер Гуров и старший сержант Кожин — тот самый, в ватнике, который разгружал катер. Мы ели галеты и пили кипяток с сахаром из кружек, обжигавших губы. Гуров подначивал Кожина: дескать, когда Кожин работал в магазине в Ивановской области, он проторговался в три дня так, что пришлось закрыть магазин, а теперь он, Кожин, хочет проделать такую же штуку здесь, на Эльмхольме, с продскладом. Кожин, старый сверхсрочный служака, слушал, посмеивался и в долгу не оставался. По его словам выходило, что граждане города Подольска чуть ли не коростой покрылись в те годы, когда Гуров заведовал там санпросвещением, и только после его ухода на военную службу стали понемногу приобщаться к гигиене.
А вообще-то Гуров и Кожин были закадычными друзьями. Они выполняли не только основные свои обязанности. Фельдшер и интендант дежурили на КП, проверяли посты. Они освоили трофейный миномет и не раз били из него по Стурхольму, когда накалялась обстановка. Словом, это были опытные десантники.
Я спросил Гурова о давешнем раненом, который отказался уйти на Хорсен.
— Да это Лаптев, пулеметчик из отделения Кравчуна, — ответил фельдшер, густо дымя махоркой. — Он сегодня малость поспорил с финской «кукушкой», рана вообще-то не опасная, но все-таки… Да ничего, я ему и здесь создам условия. Поправится.
Я уже знал от Боязитова, что отделение Кравчуна несет наиболее трудную вахту на северном мысу Эльмхольма, в шестидесяти метрах от южной оконечности Стурхольма, которую десантники называли Хвостом. Меня разморило в тепле землянки и клонило в сон. Но когда я услышал, что младший сержант Сахно собирается идти туда, к Кравчуну, я сделал усилие, стряхнул сонное оцепенение. Сахно повесил на шею трофейный автомат «Суоми», я закинул за спину родную винтовку, и мы вышли в ночь, прихваченную морозцем и перекрещенную пулеметными трассами.
Опять что-то звякнуло под сапогами, и только теперь я понял, что это стреляные гильзы. Кажется, ими был засыпан весь остров.
— Туда днем не пройдешь, — говорил мне вполголоса Сахно, — да и ночью только по-пластунски; уж очень открытое место, все как на ладони…
Вдруг он замолчал, вглядываясь, и тут я тоже увидел темную фигуру, мелькнувшую среди редких сосен на фоне большой заснеженной скалы. Было похоже, что она двигалась в том же направлении, что и мы.
— Эй, кто идет? — окликнул Сахно, и тут же со Стурхольма поплыли трассирующие очереди на звук голоса.
Фигура остановилась. Теперь я различил белевшую под шапкой повязку: это был Лаптев.
— Ты что это? — сердито сказал Сахно, подойдя к нему. — Давай-ка обратно к Гурову, в капонир.