— А чего я там не видел? — буркнул Лаптев. — «Трех мушкетеров» без начала, без конца? Так я их читал.
— Ничего, перечитаешь, там середина самая интересная. Раз уж ранен по собственной глупости, так сиди и не рыпайся. Как-нибудь на мысу без тебя обойдутся.
— Не обойдутся, — упорствовал Лаптев. — Да рана пустяковая, сержант, почти не болит…
Так они препирались несколько минут, потом Сахно махнул рукой: шут с тобой, иди.
Мы вскарабкались на каменистый и узкий, голый, как лоб, перешеек, ведущий к северной оконечности острова. И поползли. Сахно был прав: тут все как на ладони. Очень неприятно было чувствовать себя живой, медленно передвигающейся мишенью. Проклятые ракеты висели над нами, как люстры, пулемет работал, казалось, в двух шагах, пули так и свистели над головой, цвикали о камень.
Наконец это кончилось. Мы скатились в расселину скалы, и тут был хорошо замаскированный капонир, скудно освещенный коптилкой.
Николай Кравчун оказался молодым парнем с горячими карими глазами. Он не очень удивился возвращению Лаптева. Сказал только громким шепотом:
— Зализал рану? Вот чудик! — И деловито распорядился: — Вместо тебя Лукин стоит, ты его в шесть ноль-ноль сменишь. А сейчас — отдыхать.
Мне он велел не высовываться из капонира, а сам он с Сахно пошел (вернее, пополз) проверять посты.
Лаптев заметно повеселел, очутившись «дома». Сразу войдя в роль хозяина, извлек из-за патронных ящиков банку консервов и неизбежные галеты. Принялся рассказывать, как однажды тащил боец сюда, на мыс, термос с борщом, пулеметная очередь изрешетила термос, и бойца обдало с головы до ног, — хорошо еще, что борщ был не больно горячим. Со злости вскочил боец и, матерясь на всю Финляндию, прошел остаток пути в полный рост. Наверное, финны от изумления рты поразевали — не срезали его.
— Раньше так и таскали харч в термосах, — добавил Лаптев. — Каждый обед, можно сказать, боевая операция. Ну, теперь мы наловчились тут, на мысу, готовить. Нашли укрытое местечко, а дым ночью не так виден. Богданов у нас здорово готовит, пальчики оближешь…
Лаптев улегся на нары, закрыл глаза: все-таки рана давала себя чувствовать. Я вылез из капонира, осторожно выглянул. Вот он, стурхольмский «Хвост», прямо передо мной, — темный, притаившийся. Сколько настороженных глаз смотрит сейчас оттуда на мыс Эльмхольма? Звонко ударил пушечный выстрел, тяжело прошелестел снаряд, потом донесся приглушенный расстоянием звук разрыва. Еще выстрел, еще и еще. Какая-то финская батарея вела огонь по Ханко. Я знал, что артобстрелы теперь не причиняют почти никакого вреда гарнизону, зарывшемуся в землю. Но почему-то возникло тревожное ощущение: что-то должно вот-вот начаться. На Стурхольме сразу в нескольких местах заработали пулеметы, светящиеся трассы устремились к Эльмхольму и к соседнему островку справа, тоже занятому нашими десантниками, — Фуруэну…
Чья-то рука с силой надавила на мое плечо.
— Зачем вылез? — услышал я свистящий шепот Кравчуна.
Некоторое время мы прислушивались к звукам ночи.
— С Вестервика по Ханко бьют, — сказал Кравчун. — А вот — ответили наши.
И верно, теперь снаряды буравили воздух в обратном направлении. Резко приблизился грохот разрывов.
Я спросил Кравчуна, не сыплются ли на его мысок осколки, когда наши бьют по Стурхольму.
— Бывает, — сказал он. — Да ничего, сейчас капониры поставили, все-таки крыша над головой. Вот раньше…
Я оглянулся на капонир, умело встроенный в расселину скалы, окинул, так сказать, профессиональным взглядом землекопа. Не очень-то просто было строить здесь, на виду у противника…
Артиллерийская дуэль смолкла, будто оборвалась на полуслове.
Кравчун потащил меня в капонир.
— Ты мне вот что скажи, — заговорил он, блестя горячими глазами. — Финики нам все уши прожужжали: мол, комиссары бегут с Ханко, бросают вас, простых солдат, на произвол судьбы. Москва вот-вот падет. Ленинград тоже. Знаю, что брехня. Но откуда слух, что нас с Гангута снимут? Ты с Большой земли, должен знать.
Действительно, перед праздниками приходили на Ханко корабли из Кронштадта. Поговаривали, что будут еще караваны, которые вывезут часть гарнизона в Ленинград. Но толком я, конечно, ничего не знал, даром, что пришел с Большой земли, и честно признался в этом Кравчуну.
— Я вот что приметил, — сказал тот. — Артиллерия через наши головы работает, так что все видно. Вернее — слышно. С тех пор как мы тут, на островах, закрепились и перешли к обороне, наши батареи редко стали отвечать. Финики сотню снарядов положат, а наши — один. Понятно: боезапас экономили, расчет на долгую оборону, верно? А в последние дни наши еще как отвечают! Ну, сам только что слышал. Это что — перестали снаряды экономить? Как еще понять?
Я согласился, что иначе понять невозможно, и попросил Кравчуна переключиться со стратегического масштаба на местный. Он покосился на разверстую белую пасть моего блокнота, придвинул ближе снарядную гильзу коптилки и галеты и начал рассказывать:
— С получением доклада товарища Сталина были приняты меры для его разъяснения. Доклад доведен до каждого бойца…
Я не прерывал Кравчуна, и вскоре он, заметив, что я перестал записывать, перешел с официального тона на обыкновенный человеческий язык.
Воевал Николай Кравчун хорошо. Он был на Гунхольме в ту ночь на 3 сентября, когда противник высадил десант. Кравчун со своим пулеметом задержал финнов, стремившихся овладеть сухой переправой, которая связывала Гунхольм со Старкерном — островком, прикрывавшим с севера подступы к Хорсену. Он бил с правого фланга, а Рымаренко с левого, но боезапас подходил к концу, и не дожить бы им до рассвета, если б не подоспели резервные взводы Ляпкова и Щербановского.
Здесь, на эльмхольмском мысочке, простреливаемом насквозь, Кравчун и его отделение — всего десять бойцов — несли бессменную вахту. Под огнем здесь построили десять дзотов, включая запасные для двух пулеметов. Вахты были долгие — по двенадцать — четырнадцать часов. Коченели ноги в разбитых от постоянного скалолазания ботинках. Но днем и ночью несколько пар глаз неотрывно наблюдали за вражеским островом, на котором им был знаком каждый камень, каждая сосна, следили за каждой тенью на проливе. Чуткие уши прислушивались: не шелохнулись ли прибрежные кусты на Стурхольме, не плеснула ли под веслом вода…
— Здесь не соскучишься, — говорил Кравчун. — Жить можно. «Собаку» вот только трудно стоять. Да и то — сейчас снег выпал, легче стало. Что — почему? Да очень просто: снегом протрешь глаза — и сон долой. — Он проводил взглядом мой блокнот, который я запихнул в карман шинели. — А у тебя служба, как я погляжу, тоже не скучная, всюду лазить приходится, а? Ваша газета здорово помогает. Держит в курсе. Вот недавно напечатали Алексея Толстого статью «Кровь народа» — сильно написано! За сердце берет. Знал бы финский язык — прокричал бы ее финикам…
В капонир, бесшумно отворив низенькую дверь, заглянул боец.
— Что случилось, Генералов? — спросил Кравчун.
— На «Хвосте» что-то не так, — сказал тот хрипловатым шепотом. — Выйди послушай.
Я вслед за Кравчуком выскочил из капонира. Было тихо. Застясь рукой от морозного ветра, я лежал на каменистой земле. Довольно долго мы вслушивались, всматривались в ночь, но ничего не слышали, кроме завываний ветра и однообразного звука прибоя. Меня стала одолевать зевота. Я таращил глаза, чтобы не заснуть здесь постыдным образом.
Вдруг донесся легкий шорох. Я встрепенулся. Да, на «Хвосте» что-то было не так. Вот — приглушенный голос… будто выругались сердито… Снова тишина. Давящая, подозрительная…
Мы с Кравчуном переглянулись. Он, пригнувшись, юркнул в капонир, закрутил ручку телефона. Сказал вполголоса:
— Кравчун докладывает. На «Хвосте» — слабый шум. Будто по гальке что-то протащили… Есть!.. Есть продолжать наблюдение!
Вернувшись, прошептал мне в ухо:
— Сейчас на КП доложат.
Спустя минут десять с Хорсена взвились одна за другой две ракеты. Ахнула пушка, на «Хвосте» стали рваться снаряды. В сполохах огня мы увидели темные фигуры, бегущие по берегу, переворачивающиеся шлюпки… услышали яростные крики…