— Сáтана пéрккала! — отчетливо донеслось меж двух разрывов.
Свистнули, вжикнули о камень осколки.
— В капонир, быстро! — крикнул Кравчун. — Сейчас начнется концерт!
Лаптев проснулся, спросил, что за шум.
— Хорсенская сорокапятка по «Хвосту» бьет. Сорвали мы финикам десант. Видал? — Кравчун взглянул на меня. — Посадка у них уже шла по шлюпкам.
Ночь взорвалась бешеным стрекотом пулеметов. Со Стурхольма через узкий пролив с дьявольским визгом понеслись мины. Не менее часа молотили финны по эльмхольмскому мысочку: знали, кто сорвал их замысел. Казалось, вот-вот наше укрытие рухнет, разлетится в щепы. Но это только казалось. Я знал, что капонир выдержит.
Спустя сутки я под утро вернулся на Хорсен и проспал как убитый несколько часов кряду в капонире старшины 2-й статьи Никитушкина, командира одного из взводов. Николай Никитушкин пописывал и печатался в «Красном Гангуте». Как большинство наших военкоров, он предпочитал презренной прозе стихи.
Наверное, я спал бы до вечера, но в обед Никитушкин растолкал меня. Мы плотно поели — гороховый суп и серые макароны с волокнами мясных консервов — и хорошо поговорили «за жизнь». Николай был москвичом.
— А вообще-то мы родом из Рязани, — сказал он густым басом, плохо выговаривая «р». — А ты откуда? Из Баку? Ну и занесло тебя!
«Л» он тоже плохо выговаривал. До того как попал в десантный отряд, Никитушкин служил киномехаником на береговой базе бригады торпедных катеров — в той самой кирхе на скале, что возвышалась в центре Ганге. Свой брат, клубный работник. Длинный, круглолицый, расположенный к душевному мужскому разговору, он мне понравился. В Москве его ожидала Тоня, и Николай сказал, что после войны непременно на ней женится.
Тогда, на Хорсене, мы, конечно, еще не могли знать, что нам с Никитушкиным и Леней Шалимовым предстояло в течение двух с лишним лет вместе работать в кронштадтской многотиражке «Огневой щит» и вместе пережить блокаду. Мы многого еще не знали. Не знали, в частности, вернемся ли когда-нибудь на Большую землю, Большую в прямом, довоенном смысле слова. Но именно в тот день на Хорсене началась наша дружба.
После войны мы встретились с Никитушкиным в Москве. Дом на Первой Мещанской, в котором он жил до службы, был разбомблен, на его месте зияла огромная яма, заполненная грязно-зеленой водой. Николай с Тоней, которая дождалась его, и матерью жил в холодном сарае на краю этой ямы. Мы встретились, как братья. И мы смеялись, вспоминая, как весной сорок второго года в Кронштадте Николай раздобыл в военторге миску кислой капусты и мы ели ее как лекарство, по столовой ложке в день, убеждая себя, что капуста поможет одолеть цингу, мучившую нас. И вспоминали, как шли летним вечером в Дом флота, шли в тщательно выутюженных брюках и фланелевках, и на улице Карла Маркса нас вдруг настиг артобстрел. Мы кинулись в щель — укрытие, каких много было понастроено на кронштадтских улицах, — и по пояс угодили в воду. Мокрые, злые, мы выскочили обратно и, проклиная эту щель, и немцев, и Дом флота, пошли под обстрелом дальше.
Мы смеялись, вспоминая все это, а перед глазами вновь стояли обледенелые скалы Гангута, дымящиеся воронки на кронштадтских улицах…
Встречались мы с Николаем в Москве и в последующие годы, когда он с семьей переехал в новый дом. Встречались в Баку, куда он приезжал в командировку от газеты «Труд». Встречались и в Софии, где он заведовал корреспондентским пунктом АПН. Старая флотская дружба — вещь прочная, нержавеющая…
Но вернемся на остров Хорсен.
В тот день нескончаемо шел снег. Он словно вознамерился прикрыть толстым белым покрывалом эту скудную землю, обожженную войной. Было необычно тихо. Этот снег, а может разговор с Никитушкиным, что-то разбередил в душе. Я вспомнил прошлую зиму. Хорошо было в нашей тихой кирхе на пару с Беляевым писать лозунги, призывающие к бдительности. И чертить карты Киевской Руси…
С щемящим чувством я думал о родителях, которые тревожились обо мне в Баку, таком далеком теперь, будто он был на другой планете. Я думал о Лиде — каково-то ей сейчас в Ленинграде? Боец МПВО… Маленькая фигурка у ворот университета…
А скалы Хорсена покрывались снегом, снегом. И странная стояла вокруг тишина.
Я пошел к пушкарям и застал их за расчисткой огневой позиции от снега. Так вот она, хорсенская пушечка, «флагманская артиллерия», любимица десантного отряда. На ее боевом счету были финские шлюпки и катера, и склад на Вестервике, и склад у красного домика, и отчаянное единоборство с трехдюймовкой на Стурхольме. Первым командиром орудия был Сацкий, а после него Иванов. Их я уже не застал на Хорсене. Теперь расчетом командовал старшина второй статьи Сидлер, в прошлом помощник машиниста из Киева, участник финской войны, десантник с островов восточного фланга Ханко. В расчет входили: наводчик Шалаев («самый старый, еще с Сацким был», как отрекомендовал мне его Сидлер) и молодые краснофлотцы Иванов и Коросташевский.
— Мы по ним, они по нас — вот те и квас, — подмигнул мне Борис Коросташевский. — Мы маленько переедем — и снова по ним. Они осерчают — мины кидают…
Как видно, он был склонен к тому, что называют «морской травлей», и, несомненно, мог долго продолжать в таком духе. Сидлер остановил его. Должно быть, не хотел, чтобы его расчет показался корреспонденту легкомысленным.
Пылкой мечтой пушкарей было «ущучить» пушку на Стурхольме, которая немало досаждала отряду. Но финский огневой расчет вел себя хитро и осторожно: выпалят несколько раз — и молчок. Начнешь бить по засеченным вспышкам — минометы немедленно накидываются, а сама трехдюймовка молчит. Но недавно было так: открыла финская пушка огонь по Эльмхольму. Еще было светло, только начинало вечереть, но хорсенские пушкари приметили бледные вспышки. Шалаев навел орудие. Дали пять выстрелов. Трехдюймовка на Стурхольме замолчала. Наши тоже выжидали, не сводя глаз с предполагаемого места цели. Вдруг ожила финская, как начала класть снаряд за снарядом по Хорсену, по нашей позиции. «Флагманская артиллерия» тоже заработала на предельной скорострельности. Несколько минут шла сумасшедшая дуэль, осколки так и свистели, чудом каким-то не задело пушкарей. И вот — сильно сверкнуло на Стурхольме, в вечереющее небо повалил черный дым. Ущучили-таки ее, трехдюймовку. Во всяком случае, с того дня она себя не обнаруживала.
— А этой ночью били по «Хвосту», порастрепали там фиников, — продолжает Сидлер.
Но об этом я и сам знал.
Наконец-то я поймал неуловимого лейтенанта Васильева. Начинало темнеть, а это означало наступление его рабочего времени, и Васильев куда-то торопился, так что беседа наша была короткой.
Хорсенский Тотлебен происходил из Калининской области, учился в ленинградском строительном техникуме, потом окончил военно-инженерное училище, участвовал в финской войне. В десантный отряд Николай Григорьевич Васильев прибыл в августе — в самый разгар боев за острова западного фланга. С тех пор он ведет исключительно ночной образ жизни. Подобрав команду бойцов, сведущих в минном и строительном деле, Васильев занимается укреплением островов.
Начинали с тех, которые ближе к противнику, — с Эльмхольма, Фуруэна, Гунхольма, нескольких безымянных. На Хорсене рубили деревья, вязали плоты, гнали их ночью к островкам переднего края. На открытых местах финны освещали плотовщиков ракетами, обрушивали минометно-пулеметный огонь. Храбрецы плотовщики — Недоложко, Буянов и другие — не теряли голову под огнем, ухитрялись быстро проскакивать открытую зону. Из доставленных бревен делали накаты для дзотов и капониров. Под носом у противника — на Фуруэне, на северном мысе Эльмхольма — сооружали дзоты и ставили рогатки проволочных заграждений, минировали берега. Каждый удар топора, каждая искра, высеченная из камня перетаскиваемой рогаткой, вызывали обстрел. Васильев и его люди — Погорелов, Ставцев, Сачава, Цимбаленко и другие — пережидали огонь, укрывшись кто где — за камнем, в расселине скалы, — и упрямо продолжали работать. А однажды случайно взорвалась своя мина — что тут началось!