Более полутора суток мы ничего не ели. Теперь надо было добыть еду — не простая задача, если учесть гогландскую неразбериху тех дней. Хорошо, что у Иващенко всюду были друзья: он принес с тральщиков несколько буханок хлеба, какую-то крупу, немного сахару. Потом, бродя по острову, мы наткнулись на лесной поляне на подвешенные к перекладине говяжьи туши, которые, впрочем, при ближайшем рассмотрении оказались кониной (копыта были явно не раздвоенные). Развели костер, разыскали ведро, и Еременко сварил в этом ведре такой суп с мясом, вкуснее которого мне в жизни не доводилось есть.
В красном домике с белыми наличниками мы истопили печку, натаскали соломы и в этаком неслыханном комфорте улеглись спать. Мы лежали рядком в темноте, сытые, спасшиеся, живые, и Миша Дудин на каждого сочинил экспромтом двустишие — ну, это не для печати. Мы хохотали, как дети. А потом, когда воцарилась тишина и кое-кто уже похрапывал, Миша вдруг начал с силой:
Странно было слушать здесь, на островке Финского залива, омываемом войной, старую шиллеровскую балладу. Кубок, думал я, кубок, который надо испить до дна…
Наутро Борис Иванович и Иващенко, как бы исполнявший роль комиссара при нем, пошли по начальству. А во второй половине дня, дохлебав первобытный свой суп, мы погрузились на базовый тральщик «БТЩ-218». Вечером караван двинулся дальше на восток, к Кронштадту. Еще долго был виден за кормой горбатый силуэт Гогланда на красноватом фоне угасающего закатного неба. Таким он и остался в памяти, Гогланд, — маленькая неожиданная пауза в громыхающем оркестре войны.
У Толбухина маяка начался лед. Дальше караван шел за встретившим его у кромки льда «Ермаком». Оказывается, был еще жив дедушка русских ледоколов.
Пасмурным днем 6 декабря наш тральщик ошвартовался в Арсенальной гавани. Снова мы ступили на родную кронштадтскую землю. Колонны гангутцев потянулись к красным корпусам Учебного отряда. Непередаваемое чувство владело нами — чувство возвращения.
Сбоку к колонне пристраивались городские мальчишки.
— Здорово, пацаны! — гаркнул кто-то.
В ответ мы услышали:
— Дяденька, хлеба!.. Сухарей!..
Колонна притихла. Мы были готовы все отдать им, голодным мальчишкам Кронштадта. Но у нас не было даже черствой корки.
— Дяденьки, хлеба!..
Я всмотрелся в одного из подростков, в плохонькую его одежку, в прозрачные, обтянутые скулы, в недетские, печальные глаза под надвинутым треухом.
Так впервые глянула на нас блокада.
Воспоминания о Ханко закончены, пора ставить точку. Здесь я не буду рассказывать о Кронштадте, о блокаде. Скажу только, что в ту зиму мне не удалось вырваться в Ленинград, а в феврале сорок второго Лида эвакуировалась с университетом по Ладожской ледовой дороге. Так и не сбылась моя мечта: не бежал я к ней по университетскому двору, не выпалил с порога заранее приготовленную фразу. Встретились мы несколько лет спустя — в другом городе, при других обстоятельствах…
Много времени прошло с той далекой поры — почти целая жизнь. И, как всякая жизнь, она полна событий, крупных и мелких. И неожиданных. Таким — неожиданным — было, к примеру, то, что осенью сорок четвертого превратности войны снова забросили меня в финские шхеры. Но теперь это был не Ханко, а другой полуостров — Порккала-удд (кстати: наш транспорт подорвался на траверзе этого полуострова и вдобавок подвергся обстрелу его береговых батарей). Дважды, таким образом, я служил на арендованных у Финляндии территориях. «Дважды арендатор», если угодно. Но речь не об этом. Давно уже сложились между нашей страной и Финляндией дружественные отношения, исключающие необходимость «аренд», и дай-то бог, чтобы эти отношения ничем не омрачались.
Я хочу сказать вот что. Война и многолетняя послевоенная флотская служба бросали меня по Балтике из края в край. Почему же именно Ханко занимает в душе совершенно особое место? По признаку «земли, с которою вместе мерз»? Но в Кронштадте с его жестокой блокадной зимой было отнюдь не легче. Да что говорить обо мне!
Рудный побывал и на других морях, на других полуостровах, где люди дрались так же храбро. Почему же и Рудному дороже всего Гангут? Почему Пророков в майские дни Победы в Берлине вспомнил именно Ханко, хотя повидал немало других участков фронта, почему написал он на колонне рейхстага: «В поверженный рейхстаг с непобежденного Гангута»?
Трудно ответить на эти «почему». По своему масштабу, по стратегическому значению оборона Ханко занимала весьма скромное место в гигантской битве сорок первого года. Не сравнишь ведь ее с обороной Севастополя или с обороной Москвы.
Нет, не масштабностью событий — чем-то иным дорога нам память о Ханко.
Необычность обстановки, ее своеобразный романтизм… Оторванность от Большой земли и, как следствие, большая братская сплоченность…
Все так. Но не только это…
Несколько лет тому назад, будучи в Ленинграде, я забрел в Центральный военно-морской музей. Собственно, не забрел, а специально пошел, чтобы посмотреть одну из первых русских подводных лодок — лодку системы инженера Джевецкого, которую давно хотел увидеть. Потом прошелся вдоль музейных стендов, и, должен признаться, у меня и в мыслях не было разыскивать экспозицию, посвященную обороне Ханко.
Но Гангут сам напомнил о себе.
Группа молодых матросов загородила мне дорогу. Они были все, как один, бритоголовые, в новеньких форменках, чистенькие — будто только из бани. Перед ними стояла белокурая миловидная девушка-экскурсовод с длинной указкой. Такому экскурсоводу пристало бы водить посетителей по Эрмитажу, говорить о Леонардо или Рембрандте. Но я услышал суровые слова:
— …В исключительно трудных условиях 164 дня обороняли полуостров. Героические защитники Ханко не только отбили все атаки, но и сами перешли в наступление. Они захватили у финнов девятнадцать близлежащих островов…
Молодые матросы молча смотрели на застекленный стенд, по которому скользила указка экскурсовода. Смотрели на буйную бороду капитана Гранина, на улыбку летчика Антоненко, на юное суровое лицо снайпера Сокуры.
— …Красный Гангут остался непобежденным, — гладко текла речь экскурсовода. — Гарнизон по приказу Верховного Главнокомандования был эвакуирован и влился в ряды защитников Ленинграда.
Девушка двинулась дальше, матросы — за ней. Мне хотелось крикнуть: «Товарищи, подождите! Не спешите — это же Ханко! Разве можно так — за три минуты!..» В следующий миг я опомнился. Ничего не поделаешь: для этих парней в новеньких форменках оборона Ханко — всего лишь эпизод в большой истории Отечественной войны. И это вполне естественно.
Да, Гангут стал историей. Но только не для нас, гангутцев.
Снова вижу лесистый полуостров, вставший твердой гранитной ступней на стыке двух заливов, затерянный в сумрачных финских шхерах. Вижу низкое, в тучах, небо, навалившееся на зубцы сосен, и седые, морщинистые скалы, обкатанные древним ледником, и серое неспокойное море, усеянное островками. Вижу городок Ганге — редкие уцелевшие от артогня деревянные домики среди черных пожарищ, воронки от авиабомб на железнодорожном переезде, темно-красную кирху на огромной скале. И снова ударяет в лицо резкий ветер, пахнущий гарью…
«Красный Гангут остался непобежденным». Да, наверное, в этом все дело…
По-разному сложились судьбы гангутцев. Берут свое годы, болезни, суета повседневности. Но под трудными напластованиями лет живой тревожной памятью живет в душе Гангут.
Гангут! Боевая наша молодость, наша гордость и святыня!
1970–1971 гг.