Выбрать главу

Камерная фантазия разукрасила предстоящее Ленькино освобождение на скорую руку придуманными подробностями. Говорили, что у Леньки объявился какой-то родич профессор, который устраивает Леньку в институт, что он будет получать стипендию и плевать в потолок. Ленька уверял, что студентов видел в изоляторе первый раз и понятия не имеет, откуда о нем узнали. Все это казалось Генке очень странным. Он знал, что у Ленькиных родителей никаких влиятельных знакомств нет, значит, никто на следователя не давил, и все-таки его выпускают, хотя он и вор.

Вовка ковырнул кисточкой клейстер так, что во все стороны полетели брызги.

— Перестань, — сказал Генка.

— А чего? — огрызнулся Вовка. Но не вскочил. С двумя связываться не хотел.

Немного поработали. Вовка надавил на свою кисточку и переломил ее пополам. Стал пользоваться Ленькиной. Потребовал, чтобы кисточка лежала ближе к его руке. Ленька не возражал. Это озлило Вовку еще больше. После приговора он чувствовал себя в изоляторе гостем, не связанным жесткими требованиями, обязательными для других. Правда, еще нужно получить характеристику. Но распиравшая его злость пересиливала всякие разумные соображения, Было одно сильное желание — избить счастливчика Леньку.

— Не трожь! — крикнул он, когда Ленька потянулся за кисточкой.

Ленькина рука повисла в воздухе. Он понимал, что Вовка ищет повода для драки. А драться ему сейчас, накануне освобождения, никак нельзя. Любое нарушение дисциплины могло испортить ему жизнь. Но и подчиниться Вовке, признать, что струсил, не позволяло самолюбие. Ленька взял кисточку. Вовка вскочил и ударил его кулаком по руке. Ленька оттолкнул его. Вовка схватил чашку. Он ощущал горячую тяжесть клейстера и норовил попасть в глаза. Ленька успел прикрыть лицо локтем. Клейкая слизь расползлась по голове. Ленька вскрикнул не столько от боли, сколько от страха.

Раздирая на себе рубашку, Вовка побежал к дверям звать дежурного. Уже на бегу он повернулся к Генке и показал кулак — молчи, мол. Размазывая слезы и задирая порванную рубаху, Вовка кричал:

— Гад Шрамов набросился. Мне, говорит, ничего не будет, меня на поруки взяли.

Такого происшествия в изоляторе давно не было, Анатолий не сомневался, что зачинщиком драки был Серегин. Он корил себя за то, что сразу же после суда не пересадил хулигана в другую камеру. Можно было предвидеть, что Серегин после приговора сорвется. Для таких, как он, мягкий приговор — поощрение, залог безнаказанности на будущее. Не трудно было предсказать, что свою удачу он отметит какой-нибудь гнусной выходкой. Огорчение и радость проявляются у него одинаково — в буйном стремлении нарушить чей-нибудь покой.

Но как мог ввязаться в драку Шрамов? Это уже совсем непостижимо. Анатолий не раз создавал в своем воображении сглаженный, подогнанный под определенную схему образ того или другого подростка и потом убеждался, что схема неверна, а сам он обманывался. Неужели и Шрамов совсем другой, не такой, каким показался?

Ввели Генку. Анатолий еще не разговаривал с ним по душам после его свидания с отцом. Не хотел торопить события, видел, что Генка думает. У него и лицо стало другое. Можно изобразить любое чувство. Труднее всего подделать печать напряженной, углубившейся мысли.

— Садись. Ты был свидетелем драки?

— Был, Анатолий Степанович. Все видел. Шрамов не виноват.

Он говорил без пауз, готовыми фразами. Наводящих вопросов не потребовалось, он рассказал все, как было.

— Сегодня соберемся, и ты расскажешь, так же как мне, — сказал Анатолий.

— Конечно, — подтвердил Генка.

Они смотрели друг другу в глаза и читали в них больше, чем было сказано: «Я не боюсь ни Вовки и никого другого, можете на меня положиться». — «Молодец! Ты меня обрадовал».

Среди «актива», собравшегося в воспитательской, в большинстве были новички. Опять ушли многие из тех, кто привык к соревнованию, к взаимной требовательности, к гласным разговорам о тайных мыслях и делах. Из тех, на кого можно опереться, остались одиночки. С их помощью нужно приниматься за обработку новеньких, опять подбирать соседей по камере, искать нужные слова, придумывать новое, ощупью пробираться сквозь потемки чужих душ. Когда? Когда остановится этот конвейер, выйдут последние и навсегда опустеют камеры?

— Мы собрались сегодня по чрезвычайному поводу, — сказал Анатолий. — В рабочей камере произошла драка. Серегин, расскажи.

Вовка нехотя встал. Говорил, как обиженный.

— Известно, как было. У дежурного записано. Пристал этот из-за кисточки, рубаху порвал. Вон Рыжов видел.

— Врешь! — громко сказал Генка.

Серегин повернулся к нему, затряс сжатыми кулаками, завопил.

— Сговорились! Падлы! Гниды!

— Серегин! — одернул его Анатолий. — Сейчас же замолчи, или тебя выведут. За оскорбление товарищей получишь дополнительное наказание. Садись... Рыжов, подойди, расскажи, как было.

Генка повторил все, что говорил Анатолию.

— Шрамов! Так было дело, как рассказал Рыжов? Можешь что-нибудь добавить?

На голове Леньки синели пятна какой-то мази. Он долго стоял, но ничего не мог поделать с прыгавшими губами. Казалось, что он сейчас заплачет.

— Садись, все ясно. Кто хочет оценить поведение Серегина?

Новички хмуро поглядывали на Генку. Он выглядел доносчиком, прислужником начальства. Но и Шрамова было жалко. Они молчали.

— Дайте мне, Анатолий Степанович, — поднял руку Утин.

— Говори.

— Меня в камере не было. Но Серегина я знаю. И Шрамова знаю. Как Рыжов тут говорил, так оно и было. Только вот чего он не сказал. Про то, что Шрамову выходить на волю. На поруки его берут. А этот... нарочно, чтобы сорвать ему выход, чтобы под приказ подвести, полез в драку. За такую подлость против своего... — Утин подумал, но должной кары не нашел. — Раньше в зоне за такие дела... — Договаривать он не стал. Вернулся на свое место.

Новички слушали Утина разинув рты. Урок, на который рассчитывал Анатолий, созывая это собрание, состоялся. Это выступление авторитетного вора запомнится крепко, крепче многих бесед воспитателя. Они поймут, что Генка вел себя правильно, а Серегин — пакостник, которому нет пощады и от своих. А главное — перед ними во всей наглядности предстала самая невероятная истина: интересы администрации могут полностью совпадать с их личными интересами.

— Как будем наказывать Серегина? — деловито спросил Анатолий.

— В штрафную на полную, — без промедления откликнулся Утин.

— Может быть, у кого-нибудь есть другие предложения? .. Нет? Согласен. Еще несколько слов. Серегина сегодня судили. Срок дали самый малый. Судьи посчитали, что он раскаялся, и пожалели его. Администрация изолятора не согласна с этим приговором. Мы полагаем, что Серегин одумается не скоро, для этого ему нужно поработать в колонии подольше. Вместе с прокуратурой мы опротестуем приговор народного суда и будем добиваться большего срока. Всем понятно, почему мы это делаем?

— За то, что подрался, — высказал догадку кто-то из новичков.

— Нет. За то, что он дрался, его отправят в штрафной изолятор. А приговор мы опротестуем, потому что убеждены — Серегин не только не раскаялся, но продолжает оставаться опасным для общества хулиганом. То, что он здесь для вида проявлял активность, никакого значения не имеет. Нам не вид важен, а искренность, настоящее желание исправиться. Выпустить Серегина через год-два — значит дать ему возможность ударить ножом еще какого-нибудь хорошего человека. Этого мы допустить не можем. Пусть поживет в зоне несколько лет, одумается, там видно будет. Ясно?

— Все правильно, Анатолий Степанович, — вызывающе громко, за всех ответил Утин.

Серегин вскочил со своего места. Лицо его было искажено злобой. Руки, казалось, искали, кого бы ударить. Размахивая кулаками, он завопил:

— Права не имеете, падлы! Нету права!