Выбрать главу

И лицо Олега и голос были глубоко взволнованными. Он не притворялся. Судьба Гены его беспокоила. Катя не ожидала от него такого горячего сочувствия, Она была растрогана.

— Я точно не знаю... Игорь как-то говорил, что Гена не хотел в чем-то признаваться, но в чем именно, понятия не имею.

— Как он говорил? Не хотел или не хочет?

— Я не помню. И какое это имеет значение?

— Огромное. Может быть, он раньше что-то скрывал, а потом признался, или, вернее, его заставили наклепать на себя. А может быть, он и сейчас стоит на своем, а следователь только из упрямства держит его в тюрьме. Мне нужно действовать наверняка, поэтому я должен знать, как обстоит дело сегодня.

Катя пожала плечами.

— Давайте договоримся, Кэт. Вы постараетесь сегодня же или завтра узнать у Таисии Петровны, у Игоря, а еще лучше — у вашего мужа, признался ли Гена в чем-то еще, кроме этих несчастных тряпок, или нет. Все, что можно, узнайте: предъявлено ли ему обвинительное заключение, когда суд, виделся ли он с отцом — все, что касается этого дела. А послезавтра в это же время мы с вами встретимся у того же зеркала внизу. Договорились?

— Не знаю, — замялась Катя, — вряд ли я что-нибудь узнаю новое.

— Обязательно узнаете, если захотите. Если вы любите Гену, вы это сделаете.

Катя почувствовала себя неловко, — постороннему человеку приходится упрашивать ее помочь ее же двоюродному брату. Она согласилась.

— Я постараюсь.

— Отлично! Да... — Словно вспомнив чуть не забытую мелочь, Олег добавил: — Одно обязательное условие. Вы никому не расскажете, что видели меня и спрашиваете по моей просьбе. Никому! Ни одному человеку. Успех моих действий зависит от этого условия. Я втяну в это дело очень крупных лиц, и они должны остаться в полной тени. И я вместе с ними. Стоит об этом узнать вашей матери или Таисии Петровне, и все лопнет. Если все будет в тайне, Гена через несколько дней явится домой.

Катя не поняла, почему Олег должен остаться в тени вместе с какими-то крупными лицами, но задавать вопросы постеснялась. Олег выглядел мудрым и всемогущим. Как хорошо, что они случайно встретились. Потом, когда все утрясется, она расскажет, какую благородную роль сыграл этот, такой, казалось бы, легкомысленный человек.

— Послезавтра я, возможно, принесу вам приятные вести и от Кордебовского, — для прочности подкинул Олег. — Будем двигать оба дела сразу.

27

Павлуха Утин смотрел то на кончик пера, то на лист бумаги, совсем еще чистый, белый лист, который можно сложить вдвое, вчетверо, так ничего на нем не написав. Слова теснились в черном носике пера. Между ним и бумагой был совсем маленький просвет. Чуть-чуть нажать — и они выбегут на белое поле. И тогда — конец, конец всему, что было.

Обвинительное заключение, составленное следователем и утвержденное прокурором, Утин читал с увлечением. Все было верно: адрес, время, квалификация преступления. До этого они долго дурачили друг друга. Следователь делал вид, что имеет гораздо больше доказательств, чем было их в действительности, и хотел заставить Павлуху признаться в других кражах, совершенных в том же районе за короткий срок. Слишком уж был схож объединявший их воровской почерк. Но прямых улик у следователя не было. Поэтому он по-разному пытался расколоть Павлуху, пробиваясь к его сознательности и затаенным чувствам,

Но Павлуха твердо стоял на своем, уверял, что влип случайно, что чемодан ему подбросил какой-то незнакомый мужчина, что сам он давно завязал, короче говоря, травил, не особенно изощряясь, лишь бы позлить следователя. Он знал, что суд все равно признает его виновным в последней краже, примерно представлял себе, что ему грозит, и заранее с этим примирился.

В изоляторе разговоры о явке с повинной начались исподволь. Говорили об этом воспитатели, доказывали, что от повинной ничего, кроме пользы, подследственному не бывает, что суд учитывает чистосердечное признание и лишнего срока не дает, а на душе становится легче, и в колонии больше доверия, и шансы на досрочное освобождение повышаются. Утин считал эти разговоры продолжением следовательских уловок, на посулы не клевал и о своем душевном спокойствии не беспокоился.

Но как-то вернули из колонии в изолятор давнего Павлухиного знакомца Гошку Чугунова, по кличке Зараза. Судили его незадолго до этого за грабеж, дали срок, а теперь потянули за прошлое. Поймали кого-то из Гошкиных подельников, и те запутали Заразу в других делах. Новый суд не обещал ему ничего хорошего, и он ходил мрачный. «Мне бы сразу заодно взять на себя все, что имел, — сокрушался он при Павлухе, — был бы сейчас чистым. А теперь как подвесят, будь здоров... Говорил мне Анатолий Степанович, предупреждал, все так и вышло».

Это признание было лишней каплей в сомнения Утина, и без того не дававшие ему покоя. Водоворот соревнования втягивал его все глубже, заставлял думать, делать и говорить совсем не то, что полагалось бы уголовнику. И когда приходила мысль о повинной, он задерживался на ней не потому, что боялся, как бы не продали подельники, оставшиеся на свободе. Хотя и полной уверенности не было, — спасая свою шкуру, любой может свалить на другого, но не в этом дело...

Утин мог врать, да и то не ахти как изобретательно, когда боролся со следователем. Но юлить, раздваиваться среди своих, обещать одно, а делать другое он не умел и не любил это уменье у других. Жизнь в изоляторе по новым правилам, соблюдение которых он сам отстаивал, пришлась ему по нраву. С тех пор как привычное воровское бездумье сменилось размышлениями о другой жизни, груз затаенных преступлений давил все сильнее. Это было последнее, что связывало его с прошлым.

По глазам Анатолия Степановича Утин видел, что тот не верит в его искренность, так же как не верил следователь. И не верит только потому, что твердо знает: есть за Павлухой гораздо больше краж, чем это значится в обвинительном заключении. Сознавать это было обидно, — во всем другом Павлуха душой не кривил.

Анатолия Степановича он никогда не считал своим врагом. И если поначалу относился к нему с недоверием и не вслушивался в его беседы, то скорее по привычке, поскольку воспитатель был в другом лагере и зарплату получал за то, что помогал прокурорским работникам держать, изобличать и наказывать таких, как Павлуха.

Сейчас, перед судом, Павлуха уже не сомневался, что Анатолию Степановичу можно и нужно верить.

Потому и сидел он над чистой бумагой, нацеливаясь на нее пером, то уже совсем наметив точку для начала, то отодвигаясь как от огня.

А когда начал писать, вспомнил все, каждую кражу, где, когда. Даже давние киоски, о которых все давно забыли, — все вспомнил. Поднимал голову, смотрел в далекое небо за двойной решеткой, проверял день за днем, адрес за адресом и приписывал новое.

Потом, когда по следу Утина пошли другие и заявления с повинной стали обычным делом, никто этому не удивлялся. Сами же ребята, принимая новеньких, советовали им признаваться во всем, очистить совесть и заслужить доверие воспитателей. Но когда пришел Утин и положил на стол свои дополнения к обвинительному заключению, Анатолию трудно было сохранить обычную невозмутимость. Этот листок бумаги значил для него слишком много. Можно было сомневаться в искренности заключенных, пока они ревниво проверяли выполнения обязательств по соревнованию, пока они подпевали администрации ради пинг-понга и положительной характеристики. Все это могло быть формой приспособления, временным притворством, вовсе не говорившем об успехе педагогического эксперимента. Другое дело — повинная. Ее мог написать только человек, много передумавший и твердо решивший сменить жизненную колею.

Утин не уходил, ожидая, пока прочтут его заявление. Он ждал вопросов.