— Признаться — не ожидал.
— Захотелось поговорить.
— Бывает.
— Хочу вам сказать... Я рад, что наконец алферовцы поняли: нельзя с правосудием в прятки играть. Когда уголовники скрываются, это понятно. А вы...
Папироса в руке Кожарина стала затягиваться пеплом. Вместе с ней затухал и разговор. Но чувства неловкости не было. Оба они как будто отдыхали после борьбы.
— Мужества вам не занимать, могли бы сразу прямо в глаза закону посмотреть.
— Это верно, слабость проявил, дал себя увести.
— Испугались?
Кожарин помедлил с ответом, вспоминая прошлое.
— Страха не было. Растерялся. Опомниться не дали.
— Могли бы на другой день опомниться.
— Поздно было, не хотел людей подводить.
Снова помолчали.
— Не могу понять, — сказал Колесников, — откуда у вас эта ярость?
— С тормозов срываюсь. У меня для сволочья слов не хватает, на кулаки перехожу.
— Кулак в споре не аргумент. Разве что у дикарей...
— Ошибаетесь. А чем во все времена добивались правды? Всегда — либо революцией, либо войной.
— Путаница у вас в голове, Алексей. Разные вещи путаете: одно дело — право народа, другое — право личности.
— Когда видишь какую подлость, тут не до права.
— Представьте себе, что каждый плюнет на право и станет по-своему определять, где подлость, а где нет. Что получится? Хаос! У кого кулаки тяжелее, тот и командовать станет.
— Так оно и бывает.
— Среди уголовников. А право ограждает всех — и слабых и сильных. Иначе люди давно истребили бы друг друга.
— А они и сейчас истребляют. Вы радио слушаете?
— Опять вы о другом говорите.
Мысли Кожарина совершали скачки, которые трудно было предвидеть. Не считаясь с логикой, он отстаивал свою стихийную нетерпимость ко всему, что считал несправедливым.
— Я вот чему удивляюсь: до чего же эта жизнь коряво устроена!
— Вы о какой жизни говорите?
— О всей, что на земле. — Кожарин усмехнулся и продолжал другим тоном, как будто вспомнил что-то веселое. — Как-то еще до флота я с одним старичком схлестнулся. То ли он из попов был, то ли из баптистов, одним словом, вздумал меня к религии перетягивать. «Посмотри, говорит, сын мой, как все кругом мудро и дивно устроено. Неужто сама по себе могла такая красота наладиться, если бы не творец всего сущего, не господь бог?» Выдал я тогда тому попику сполна. Да, говорю, весьма все мудро устроено. Чтобы с голоду не помереть, одна живая тварь другую грызет, птица птицу рвет, зверь зверя гложет, — по всей земле стон идет. А как, говорю, дивно землетрясения устроены! Или наводнения, когда одной волной тысячи смывает — и старых, и малых, и правых, и виноватых. А как, говорю, ловко болезни придумал творец всего сущего. Видали, спрашиваю, как детишки от болезней мучаются, на всю жизнь калеками остаются? Счастье, говорю, для вашего бога, что нет его вовсе. А был бы, так его за такое мудрое устройство я бы за ноги повесил, головой к земле, чтоб глядел и любовался на свою красоту. А то он все на небо зыркает.
Закончил Кожарин озлобленно, — не оставалось сомнений, что свой приговор богу он обязательно привел бы в исполнение. Теперь рассмеялся Колесников. Кожарин поерзал на скамейке, усаживаясь поудобнее.
— Переделывать нужно все к чертовой матери.
— Что именно?
— Все! С капитализмом человечество кончит, за природу возьмется.
— И с землетрясениями, думаете, справится?
— А думаете, нет? В науку не верите. Придет время, проковыряют дырки в нашем шарике, лишнюю энергию в дело пустят, и конец землетрясениям.
— А то, что живой живого — с этим как? — шутливо спросил Колесников.
— Придумают, — серьезно ответил Кожарин. — Об этом и в газетах пишут: химия кормить будет. Всякую ядовитую гадину выведут, а остальные пусть пасутся. Десяток планет для начала освоим, всем места хватит. Чистая будет жизнь.
Кожарин замолчал, словно вглядываясь в будущую жизнь.
— Ежели хотите знать, — заговорил он опять, — труднее всего с людьми будет. В смысле переделки. Такие фрукты среди них попадаются... Да и каждый — в чем хорош, в чем плох. Тоже мать-природа сослепу намудрила.
На невидимом крыльце хлопнула дверь. Оттуда донесся голос Клавдии:
— Леша!
— Здесь я, Клаша, здесь. Ложись.
— Шли бы в избу.
— Сама прогнала, теперь нам и здесь светло. Спи давай.
Как ни ласкова была ночь, а по спине уже пробежали первые волны озноба. Колесников сидел не шевелясь. Он боялся спугнуть доверительную откровенность Кожарина. За сумятицей в мыслях открывалась вся душа этого парня.
— Не озябли? — спросил Кожарин.
— Нет, хорошо, — ответил Колесников, проверяя на сгиб онемевшие ступни.
— Я о чем хотел сказать. Вы не замечали? Чем подлей человек, тем живучей. У него от рождения и нахрап, и хитрость, и жестокость. Он тех, кто подобрее, помягче, локтями растолкает, кого опрокинет, на кого наступит, вперед продерется, еще и в начальство вылезет. Бывает?
— Чего не бывает...
— А почему такая несправедливость?
— Рано или поздно несправедливость исправляют.
— Фашистские звери чуть всю Европу не подмяли.
— Чуть. В этом «чуть» вся суть. В истории никогда не было, чтобы реакция побеждала навсегда. Обязательно ее сметали, а народы, которые борются за правое дело, шли дальше. Значит, сила-то за ними. Превосходство подлецов, хоть одиночек, хоть целых правительств, всегда временное.
— Об этом спору нет. Только уж больно издержки велики, — пока сметешь...
— Тут уж ничего не поделаешь.
— Почему «не поделаешь»? Наука поможет. А пока без силы нельзя. Их словом не проймешь.
— Вы о ком?
— А хотя бы о тех же империалистах. Вы смотри-те, что делают!
— Об этом вы и докладную писали?
— Семен натрепался?
— Нет.
— Я не докладную, а рапо́рт подавал. Нельзя терпеть, чтобы эти сволочи деревни жгли, детишек убивали. Вы про напалм слыхали?
— Приходилось.
Молчали долго. Слушали, как перебрехиваются собаки. За спиной послышались шаги. Должно быть, Клавдия стояла рядом и только ждала паузы, чтобы потревожить их. Она остановилась, не доходя.
— Леша.
— И чего тебе не спится?
— Подойди на минутку.
Кожарин встал и отошел. Сначала они о чем-то шептались, потом Кожарин громко сказал:
— Подойди и выскажись.
Клавдия опять быстро-быстро заговорила вполголоса, Кожарин подошел и, смущаясь, сказал:
— Здесь моя благоверная грехи замаливает.
— Какие грехи? — удивился Колесников.
— Стыдно стало, что не по-хозяйски приняла. Раздобыла маленькую, просит зайти в избу.
Колесников вскочил и шагнул в темноту.
— Где она?
— Подойди, Клаша, не видать тебя, — сказал Кожарин.
По шагам Колесников догадался, что Клавдия рядом.
— Спасибо за приглашение, — сказал он. — Это я должен прощения просить, что пришел незваным. А на вас у меня никакой обиды нет.
— А нет, так пойдемте.
— Никак не могу. И так засиделся. Мне на первый автобус нужно поспеть. С удовольствием посидел бы, но никак не могу.
Кожарин поддержал Колесникова.
— Это верно, поздно. Другой раз приедете, будете гостем. Спасибо за разговор.
— И я очень рад. До свидания, Клавдия.
Он ощутил тепло протянутой руки, нашел ее в темноте и крепко пожал.
— Счастливо вам доехать, — сказала Клавдия.
Лицо ее вдруг осветилось, как будто ночь сменилась утром и все озарили лучи солнца. Клавдия улыбалась и повторяла: «Приехали. Приехали».
— Приехали, гражданин, приехали!
Колесников открыл глаза, увидел проводницу, трясшую его за плечо. Поезд замедлял ход. Пассажиры уже толпились в коридоре.
С трудом расцепив склеившиеся пальцы, Колесников сел и тупым взглядом разбуженного человека уставился в свой портфель. Он никак не мог сообразить, когда успел заснуть и что из прошлого уже видел во сне. Хотя это не имело никакого значения, было обидно. Если бы его не растрясла проводница, может быть, он вспомнил бы что-то еще, самое важное, без чего будет очень трудно написать обвинительное заключение по происшествию в Алферовке.