Выбрать главу

Вернее, сначала я услышал стихи. Это были восемь строк из «Августа», прозвучавшие в телепередаче «Очевидное – невероятное» где-то в конце 1970-х:

Был всеми ощутим физически Спокойный голос чей-то рядом. То прежний голос мой провидческий Звучал, не тронутый распадом: Прощай, размах крыла расправленный, Полета вольное упорство, И образ мира, в слове явленный, И творчество, и чудотворство.

Автора не назвали, но я сразу подумал: кто бы это ни был, отныне он – мой любимый поэт. Примерно через два года я узнал имя автора: Борис Пастернак.

Так сбылось написанное им про «восемь строк о свойствах страсти»:

О беззаконьях, о грехах, Бегах, погонях, Нечаянностях впопыхах, Локтях, ладонях.

Эти строки, в свою очередь, – эхо финальных слов Горацио из «Гамлета», которые в руганом-переруганном переводе самого Пастернака звучат так:

Расскажу о страшных, Кровавых и безжалостных делах, Превратностях, убийствах по ошибке, Наказанном двуличье и к концу – О кознях пред развязкой, погубивших Виновников.

Эта особенность слуха очень характерна для Пастернака: эпоха кричит ему о страшных, кровавых делах, а он, как бы намеренно не понимая, чего от него хотят и ждут, пишет о грешках против семейных устоев, о локтях, ладонях, скрещеньях рук, скрещеньях ног. Так и в знаменитом разговоре со Сталиным о судьбе арестованного Мандельштама: тот ему о деле, пахнущем будущей кровью, а этот: «Я хотел поговорить с вами о жизни и смерти».

В советские времена, когда любители большого стиля в поэзии еще не были придавлены могильной плитой Бродского, Пастернак входил в «большую четверку» поэтов, наиболее чтимых фрондирующей интеллигенцией.

Подразумевалось, что члены этой четверки отвечают двум требованиям: они писали несоветские стихи и преследовались советской властью. У Пастернака, впрочем, был низкий балл по обоим пунктам.

Его истинная компания в поэзии – это не богема Серебряного века, не посетители башни Иванова, а «Тихонов, Сельвинский, Пастернак», да еще Багрицкий, в стихах которого перечислена эта троица. «Нас мало. Нас, может быть, трое // Донецких, горючих и адских»: в этих строчках Пастернак вряд ли имел в виду манерную Ахматову или Цветаеву, с которой его связывал лишь долгий виртуальный роман.

С преследованиями тоже было неважно. Мандельштама сгноили в лагере, Цветаева повесилась, у Ахматовой расстреляли мужа и посадили сына, а Пастернак, как правильно заметил Галич, «умер в своей постели», причем постель эта находилась в элитном дачном поселке.

«Репрессии» продолжались три последних года жизни и свелись – хвала хрущевской оттепели – к газетной травле («роман не читал, но осуждаю») и исключению из СП.

И вместе с тем Пастернак был не только любим тайными и явными «антисоветчиками», но и особо символичен для них, равно как и для их противников. Можно сказать, что параллельно поэту Пастернаку существовал его интеллигентский стереотип, «проект Пастернак».

«На нынешнем беспастерначье и Евтушенко Пастернак», – говорили знатоки поэзии. «Пастернакипью» клеймили молодых авторов журнальные литконсультанты. Иван Шевцов в романе «Тля» заставляет своих героев, художников, обсуждать именно стихи Пастернака. Невинное стихотворение поэта, спетое в фильме «Ирония судьбы», воспринималось как фига в кармане. Наконец, эпоха «возвращенной литературы» в перестроечное время открывается в 1988 году публикацией в «Новом мире» романа «Доктор Живаго».

Возможно, наиболее близкой и родной для советского интеллигента чертой личности Пастернака была его способность сочетать внутреннюю духовную свободу с бытовой устроенностью, каким-то органическим мещанством («когда ты падаешь в объятья в халате с шелковою кистью» – это почти «диванчик плюш, болванчик из Китая»).

Способность очень соблазнительная, скажем, для гуманитария, который, оттрубив всю неделю в Институте международного рабочего движения, в воскресенье едет к отцу Меню, чтобы помолиться в компании таких же, как и он, культурных людей с хорошими лицами, половина которых увлекается собиранием икон, – и плевать ему было на то, что свой налаженный быт Пастернак купил не идеологическим лакейством, а изнурительным переводческим трудоголизмом.

Да и вообще кого еще чтить владельцам дач в Кратово или Фирсановке, как не поэта-дачника, певца подмосковных рощ?

Разумеется, был еще и нобелевский казус. Пастернак был первым отечественным литератором, вокруг которого возникла шумиха с участием Запада. Можно даже сказать, что он, сам того не желая, стал первым советским диссидентом, поскольку диссидент – это не просто несогласный, а несогласный, за судьбой которого внимательно следит Запад.