— Кто тебя привез? — был первый, после столбняка, вопрос заботливых родителей.
Я с детства лягушка-путешественница. Мне уже тогда нужны были впечатления. Как-то мы с Эллом умудрились заблудиться в лесу. Нас трое суток искали, и каково же было мое превеликое удивление, когда вместо ремня папаня восторженно-радостно воскликнул: “Живы! Слава богу, живы!” Тогда мне казалось, что я его любил больше всех на свете.
Мы жили в трехкомнатной квартире: родители и я, их единственное чадо. Нам завидовал весь дом, и это доставляла матери истинное удовольствие.
Отец с матерью не ладили между собой, часто ссорились. Сам не знаю почему, но я смутно догадывался, что причина их взаимных разборок каким-то образом была связана со мной. Я часто слышал шепот матери за закрытыми дверьми, похожий на шипение змеи: “Это ты, все ты!”, “Если бы не ты!”. Отец не оправдывался, большей частью молчал и выходил из комнаты хмурый и неприветливый.
Иногда мать пренебрежительно называла отца “слюнтяй”. Меня так и подмывало кинуться на его защиту и крикнуть, что папа никакой не “слюнтяй”. Бывало, я даже уже открывал дверь, но мать грозным взглядом останавливала меня: “Выйди и не мешай нам!”
Я, загипнотизированный ее властным окриком, покорно уходил в свою комнату и тихо плакал от распирающей меня обиды. Никто не собирался меня утешать, это не принято было делать в нашей приличной семье.
Я помню отца вечно читающим газету, она заслоняла его от меня, и я, огорченный его неприступностью, приставал к нему и канючил до тех пор, пока он не выпроваживал меня, зареванного, из комнаты. Отец был высоким, статным, красивым, с шевелюрой седых волос. Он любил сидеть возле окна, наклонившись чуть вперед, подперев голову руками, и задумчиво смотреть в окно.
Отец был из той породы людей, которых ничего не стоило рассмешить, но очень трудно вывести из себя. Когда у папы заканчивались аргументы, он беспомощно восклицал: “Ну, Рита, но ей же богу, что ты делаешь?!” — и это было самым страшным ругательством. Но были моменты, когда мать выводила отца, и он по-настоящему сердился. Его гнев, как неизвестно откуда вырвавшееся пламя, мог в один миг испепелить весь дом. Это было крайне редко, в такие моменты мать отца безумно боялась и пискляво кричала: “Ванечка, я же хотела как лучше!” Отец, еле сдерживая себя, выдавливал грозное: “Молчи, Рита!” — и она покорно кивала головой и молчала. Но как только гнев отца улетучивался, мать с удвоенной энергией принималась его пилить, словно мстила ему за минуты своей вынужденной покорности.
Однажды отец пришел с работы навеселе, чего раньше за ним не наблюдалось. Это насторожило мать, она даже не приставала к нему, как обычно бывало. Отец купил мне кулек шоколадных конфет, сыпал анекдотами, таким веселым он мне даже очень понравился, чего не могу сказать о матери. Ее лицо, передернутое нервной гримасой, выдавало целую гамму отрицательных чувств, отец никак не реагировал на ее колкости. Тогда я впервые услышал от него слово “развод”. Его голос звучал сухо, в нем проступили непривычные для него уверенность и твердость.
— Да с радостью, — холодно отозвалась мать. — Но только запомни: Евгений тебе не достанется, только через мой труп!
— Рита, давай без истерик, — отец старался говорить мягко, пытаясь избежать скандала, но было уже поздно, машина была запущена.
— Ты ничего не получишь, — взвинчивая голос, продолжала мать (я был уверен, что она очень прямо стоит посреди комнаты, скрестив на груди руки).
Лицо отца было застывшее, белое, казалось, он разучился говорить.
— Ничего, — наконец выдавил он из себя, и в их комнате повисло тягостное долгое молчание. Я был уверен, что отец хотел прибавить что-то еще, видимо, очень грубое, но сдержался и сказал примирительно, с хладнокровным отчаянием пьяного человека: “Так нельзя, Рита”.
— А как можно? — победоносно-язвительно спросила мать. — Ты мне всю кровь выпил, — и пошло-поехало по уже проторенному сценарию.
Не знаю, что происходило в их комнате, но отчетливо помню, что отец просил у нее прощения. После этого случая мать полностью взяла власть в свои руки. Отец стал молчаливым приложением в нашей квартире, как мебель, картины, хрусталь. Было такое чувство, что мать окончательно сломала его в ту ночь. Наложило это отпечаток и на наши взаимоотношения.
О том, что я не родной сын своим родителям, я узнал случайно. Любопытство не только двигатель науки (эту фразу уже сказал до меня какой-то гомо сапиенс со светлыми мозгами) — любопытство еще и порок. Но что любопытство может коренным образом изменить мою жизнь, — эту истину я для себя тогда открыл впервые. Мне было неполных двенадцать, когда я узнал семейную тайну, которую от меня тщательно скрывали. Определенные намеки существовали. В доме не было ни одной моей детской фотографии до пяти лет, мать на мои расспросы отвечала, что все сгорело в бабкином доме. Иногда до моих ушей доносились соседские тихие шепотки, что я внешне не похож ни на одного из своих родителей. Я пристально и болезненно всматривался в фотографии и действительно не находил сходства, и тогда мать доказывала мне, что я очень похож на дядю Ваню в детстве, и я ей верил.
И вот я случайно нашел бумагу, в которой четко и с печатью было прописано: я никакой не Тихомиров. Мне казалось, что на меня в одночасье свалилось небо и бог знает что еще. Столбняк длился долго.
О том, что я усыновленный, рассказал только своему верному другу Эллу. Он сначала подумал, что я вешаю ему на уши лапшу, но когда прочитал бумагу, притих.
— И что, Тихий, ты теперь будешь делать? — испуганно спросил он меня.
— Молчать и делать вид, что ничего не знаю, и ты — могила, — предупредил я Элла.
Серьезные трения с родителями у меня начались, как только я пошел в школу, — мы все ее называли Пентагоном. Матерью сразу был поставлен убийственный ультиматум: “Евгений, ты не имеешь права испортить учебой марку нашей семьи!” — с апломбом закончила она, и отец ее поддержал. В начальной школе все шло гладко, я был отличником. К седьмому классу я усвоил главную школьную истину: быть “отличником” — значит раздражать этим всех в классе, быть “троечником” — раздражать родителей. Оставалась золотая середина. Возрастающее с каждым учебным годом количество “четверок” не просто огорчало моих родителей — оно их активно нервировало, особенно мать. За малейшую провинность меня стали пороть как сидорову козу, при этом нравоучительно воспитывая: “Ты своими оценками позоришь нашу фамилию…”
Для меня заранее было приготовленное будущее, и от этого становилось еще тоскливее. Школа — на медаль, потом мамин юридический. К тридцати годам — аспирантура и в придачу жена, обязательно только из приличной семьи, в сорок — докторантура. От меня требовалось сущая малость — безмолвное подчинение воле заботливых родителей. У них на все был железный аргумент: “Мы же тебе добра хотим”.