Прот. Ардов
Труды и дни Ахматовой
Роман Тименчик. Анна Ахматова в 1960-е годы. – М.: Водолей Publishers, 2005.
Дорогой Роман Давыдович!
В самом начале 2006 года мне удалось приобрести Вашу книгу “Анна Ахматова в 1960-е годы”. Я, конечно же, предвкушал наслаждение, которое должен был испытать при чтении столь солидного издания, но опасался, что мои многообразные обязанности помешают насладиться в полной мере.
Но в конце января пришлось мне поехать на несколько дней в Швейцарию, туда, где, по словам Бени Крика, обретаются “первоклассные озера, гористый воздух и сплошные французы”. И там в течение трех дней я, не отрываясь, читал Вашу книгу – “не так, как пономарь, а с чувством, с толком, с расстановкой”…
Память то и дело возвращала меня в те самые шестидесятые, о которых Вы повествуете… Вот Ахматова сидит в нашей столовой на Ордынке, перед нею – раскрытая книга. На переплете надпись – “Тысяча и одна ночь”, но типографского текста там нет. Анна Андреевна записывает имена людей, которые придут к ней сегодня. А над этим списком стихотворные строки и еще какие-то записи. Я говорю:
– До чего же сложную работу вы даете исследователям. У вас тут стихи, телефонные номера, даты, адреса… Кто же сможет в этом разобраться?
Ахматова поднимает голову, смотрит на меня серьезно и внимательно, а затем произносит:
– Это будет называться “Труды и дни”.
Так вот мне представляется, что Ваша новая книга могла бы именоваться “Труды и дни Ахматовой”.
А теперь – к делу. Прежде всего, примите мои поздравления. Зная Вас много лет, я мог предполагать, что труд этот будет выше всяких похвал, но то, что Вам удалось, превосходит всякие ожидания. Учитывая Ваши экскурсы в тридцатые, двадцатые и десятые годы, вполне уместно говорить, что мы имеем дело с некоей энциклопедией, пользуясь которой, читатель может составить исчерпывающее представление о поэзии Ахматовой, о ее личности, биографии, окружении и, что самое существенное, о том времени, в котором ей довелось жить.
А теперь я хочу высказать несколько соображений по конкретным поводам, а также предложить Вам небольшие дополнения на тот случай, если Ваш замечательный труд будет переиздаваться.
Самое сильное впечатление произвела на меня напечатанная на 303-й странице записка министра государственной безопасности В.С. Абакумова “О необходимости ареста поэтессы Ахматовой”, направленная Сталину 14 июля 1950 года. Там содержатся ссылки на показания Н.Н. Пунина и Л.Н Гумилева, где Анна Андреевна обвиняется в “злобной клевете против ВКП(б) и Советского правительства”.
Я далек от мысли судить и мужа, и сына Ахматовой – окажись я на их месте, неизвестно, какие показания выбили бы доблестные чекисты из меня… Но как же горько читать слова из протокола, который подписал Лев Николаевич: “В присутствии Ахматовой мы на сборищах без стеснения высказывали свои вражеские настроения…”. И после такого он, несчастный, упрекал мать в нежелании вызволить его из лагеря, а в письмах к Э.Г. Герштейн твердил о своей невиновности: “Кажется, им просто стыдно признаться в том, что они меня так, ни за что осудили, и теперь они поэтому тянут, не зная, что сказать”. (7 декабря 1955 г.)
Когда я прочел “абакумовскую записку”, меня охватила не только жалость по отношению к Пунину и Льву Николаевичу. Я задумался о том, как сложилась бы жизнь нашей семьи, кабы Сталин ответил своему министру согласием. Начиная с сорок девятого года Ахматова жила в Москве, у нас на Ордынке, гораздо больше, нежели в Ленинграде. Если бы ее тогда арестовали, то, выражаясь словами того страшного документа, непременно обвинили бы в том, что она “группировала вокруг себя враждебно настроенных литературных работников и устраивала антисоветские сборища”. В этом случае были бы арестованы мои родители, на квартире которых эти “сборища” происходили, а также друзья Анны Андреевны – Э.Г. Герштейн, Н.И. Харджиев, М.С. Петровых, Н.Я. Мандельштам… Избежать этой участи могла бы разве что Л.К. Чуковская, поскольку тогда она была с Ахматовой в ссоре и помирилась лишь в 1952 году. А еще, я полагаю, были бы вновь репрессированы М.Д. Вольпин и Н.Р. Эрдман.
Старший сын моей матери Алексей Баталов летом пятидесятого окончил театральный институт и был принят в труппу Художественного театра. Его наверняка тоже бы арестовали, и Бог весть, как бы потом сложилась его судьба.
Мне в ту пору было 11, а младшему брату Борису – 9, мы с ним, по всей вероятности, попали бы в детский дом…
На восьмидесятой странице Вы приводите еще один документ из того же чекистского ведомства – “агентурное донесение, датированное 23 ноября 1958 года: “Объект большую часть времени проводит в Москве, живет у Ардовых, летом предпочитает дачу в Комарове, построенную для нее Литфондом…””
Этот донос я прочитал не без чувства удовлетворения. Мне припомнилось, как 7 марта 1966 года мы с Иосифом Бродским побывали на кладбище в Павловске и, убедившись, что там хоронить Анну Андреевну невозможно, сообразили, что она сама в “Приморском сонете” указала место для своего погребения:
И кажется такой нетрудной,
Белея в чаще изумрудной,
Дорога не скажу куда…
Там средь стволов еще светлее,
И все похоже на аллею
У Царскосельского пруда.
Так вот, оказывается, неведомый стукач в пятидесятых годах был тех же мыслей, что и мы с Бродским, он писал об Ахматовой: “Часто ходит на кладбище, расположенное в полутора километрах от дачи. Такое впечатление, что подыскивает место для себя”.
А теперь я позволю себе предложить Вам некое дополнение. В Вашей книге довольно много внимания уделяется “Реквиему”, Вы пишете о мюнхенском издании этой вещи и о том, как она расходилась в самиздате. Мне представляется, что кое-кому из Ваших читателей было бы небезынтересно узнать, каким образом “Реквием” начал распространяться, и тут я прибегну к автоцитате (Монография о графомане. М., 2004):
“У меня есть грех перед Ахматовой, но она мне его при жизни простила. Грех этот заключается в том, что из-за меня “Реквием” стал распространяться в списках.
В шестьдесят втором году Анна Андреевна, наконец, решилась записать эти стихи, которые, по ее собственному выражению, до той поры “лежали на дне ее памяти”. Я и раньше слышал кое-что из этого цикла в ее чтении, но мне не удавалось запомнить ни одного стихотворения целиком.
Когда “Реквием” был записан, Ахматова никому не давала его переписывать, а только разрешала читать свой собственный экземпляр где-нибудь в соседней комнате. Однажды, когда к ней пришел какой-то гость, я попросил стихи почитать и успел переписать их, пока визитер у нее сидел.
“Реквием” списал у меня мой учитель и почитатель Ахматовой – профессор Александр Васильевич Западов. Через несколько дней к Анне Андреевне пришел редактор из издательства “Советский писатель” Виктор Фогельсон. Когда Ахматова показала ему эти стихи, он сказал, что знает их, – видел у Западова. Анна Андреевна сейчас же сообразила, каким образом “Реквием” мог попасть к Александру Васильевичу.
После ухода Фогельсона у нас последовало объяснение, но сравнительно легкое и непродолжительное, так как Ахматова сама уже склонялась к тому, чтобы показать стихи в какой-нибудь журнал. “Реквием” сейчас же был послан в “Новый мир”. Там его печатать не решились, но зато сотрудники переписали его для себя.
Как и следовало ожидать, вскоре после этого “Реквием” вышел в Западной Германии, Анне Андреевне доставили экземпляр мюнхенского издания. И всякий раз, когда она брала эту книгу в моем присутствии, произносила бытующую на Ордынке цитату из Зощенки:
– Минькина работа.
На машинописном экземпляре “Реквиема”, подаренном мне, Анна Андреевна сделала такую надпись:
“Михаилу Ардову – стихи, которые около четверти века лежали на дне моей памяти – чтобы для него вновь возник день, когда они стали общим достоянием.
Анна Ахматова”.
Вы цитируете очерк Сергея Бондарина, он описывает очередь у магазина на Кузнецком мосту, в которой ранним утром стояли жаждущие купить “Бег времени” – последнее прижизненное издание Ахматовой. К этому я могу кое-что добавить.
Вполне возможно, что Бондарин наблюдал скопление людей у магазина, который именовался “Книжная лавка писателей”. На первый этаж там пускали всех желающих, а на второй, где продавались самые дефицитные издания, могли заходить лишь члены Союза писателей и их доверенные лица.