– Новенький, что ли?
– Да, сейчас нанялся!
– Ну, иди, пей водку да садись ужинать.
Луговский выпил и сел к крайней чашке, около которой уже сидело девять человек. Один, здоровенный молодой малый, с блестящими серыми глазами, с бледным, утомленным, безусым лицом, крошил говядину и клал во щи из серой капусты. Начали есть. Луговский, давно не пробовавший горячей пищи, жадно набросился на серые щи.
– Ишь ты, слава богу, с воли-то пришел, как ест! В охотку еще! – пробормотал седой старик с землистым цветом лица и мутными глазами, глядя на Луговского.
– А тебе и завидно, ворона старая! – заметил старику крошивший мясо парень.
– Не завидно, а все-таки… – ответил старик, вытаскивая из чашки кусок говядины.
– Раз! – раздалось громко по казарме, и парень, крошивший говядину, влепил звучный удар ложкой по лбу старика.
– Ишь, ворона, все норовит как бы говядинки, а другим завидует!
– Чего дерешься, Пашка? – огрызнулся на парня старик.
– А то, что прежде отца в петлю не суйся, жди термину: скомандую «таскай со всем», так и лезь за говядиной, а то ишь ты! Ну-ка, Сенька, подлей еще! – сказал Пашка, подавая грязному кашевару чашку. Тот плеснул щей и поставил на стол. Хлебнули еще несколько раз. Пашка постучал ложкой в край чашки. Это было сигналом таскать говядину. Затем была подана белая пшенная каша с постным, из экономии, маслом. Ее, кроме Луговского и Вороны, никто не ел.
– Что это никто каши не ест? Каша хорошая, – спросил Луговский сидевшего с ним рядом Пашку.
– Погоди, брат, недельку поживешь, на ум каша-то не пойдет, ничего не захочешь! Я, брат, в охотку-то сперва-наперво похлестче твоего ел, а теперь и глядеть-то на еду противно, вот что!
Пока Луговский ел, весь народ ушел вверх по лестнице в казарму. За ними, через несколько времени, пошел и он. Вид и воздух верхней казармы поразил его. Это была комната сажен в пять длиной и сажени четыре шириною. По трем стенам в два ряда, один над другим, шли двухэтажные нары, буквально битком набитые народом. Кроме того, спали под нарами, прямо на полу. Постели были у редких. Некоторые расположились на рогожках, с поленом в головах, некоторые раскинулись на полу, без всего. А пол? Пол был покрыт, более чем в вершок толщиной, слоем сероватой грязи, смеси земли и белил. Посредине казармы горела висячая лампа, страшно коптившая. Рабочие уже многие спали. Некоторые лежа разговаривали. Луговский остановился, смотря, куда бы лечь.
– Эй, новенький, поди сюда, здесь слободно! – крикнул ему из-под нар Пашка, растянувшийся на полу во весь свой гигантский рост. Луговский лег с ним рядом.
Прошло часа три времени, – вся казарма храпела на разные лады.
Не спалось только Луговскому.
Он, облокотясь, с удивлением осматривал всю эту ужасную обстановку, этих ужасных, грязных оборванцев, обреченных на медленную смерть и загнанных сюда обстоятельствами.
– Господи, неужели я совсем пропал! – невольно вырвалось у него, и слезы обильным ручьем потекли по его бронзовому, но нежному лицу.
– Будет вам, барин, плакать, бог милостив! – раздался тихий шепот сзади него, и чья-то громадная, жесткая, как железо, ручища опустилась на плечо Луговского.
Он оглянулся. Рядом с ним сидел встреченный им в сторожке мужчина средних лет, геркулесовского телосложения, но истомленный, с земляным лицом и потухающими уже глубокими серыми глазами. Громадные усы, стриженая голова и побритый, но зарастающий подбородок показывали в нем солдата.
– Полно вам, барин, не плачьте, – участливо сказал солдатик.
– Так я… что-то грустно… Первый раз в жизни заплакал… – заговорил Луговский, отирая слезы.
– Ну вот, так-то лучше! Чего вы! Вот бог даст весна придет, на волю пойдем… Солнышко… работа вольная на Волге будет! Что вам печалиться, вы молодой, ученый, у вас дорога широкая. Мне о вас Размоляев давечи рассказывал. Вот моя уж песенка спета, мне и крышка тут!
– А вы давно здесь живете?
– Шестой год по заводам странствую. Лето зимогорю по пристаням, а на зиму либо к Охромееву, либо к Свинчаткину, либо сюда. Привык я к этой работе… Работа легкая, часов шесть в сутки, есть вволю, место теплое… ну и манит! Опять на эти заводы всегда народ нужен, потому мужик сюда мало идет, вреды боится; а уж если идет какой, так либо забулдыга, либо лентяй, либо никакого другого места не найдет. Здесь больше отпускной солдат работает али чиновник, ежели ему некуда пристроиться… Вот, супротив вас, на нарах долговолосый лежит – чиновник-пропойца, три года и лето и зиму здесь около шляется. «Секлетарем» наши его зовут. Получит жалованье, пропьет, опять живет, да и куда ему идти? На службу не годится, в другую работу – силенки мало, вот и околачивается. А вот рядом с ним, где теперь мальчишка спит, офицер жил, да в больницу отправили, умрет – надо полагать.
– Чем он болен был?
– От свинцу, от работы. Сперва завалы делаются, пишшии никакой не захочется, потом человек ослабнет, а там положили в больницу, и умер. Вот я теперь ничего не ем, только чаем и живу, да водки когда выпью при получке…