В этот момент в столовую вошла мать Голосова, Олимпиада Алексеевна, высокая, худая, с бронзовым выцветшим лицом, с отвисшей трясущейся нижней челюстью, с белой повязкой на левом глазу, вся в черном, мрачная старуха.
Подозрительно оглядываясь и прислушиваясь, она прошлась, как черный призрак, по комнате, остановилась и глухим, надтреснутым голосом спросила:
— Что это у вас такое? Опять какая-то ссора?
— Ничего, — с раздражением, не глядя на нее, ответил Голосов.
— Старая мать, видно, опять вам помешала… Тяжело покоить-то меня… Надоела, видно, вам… — с желчью произнесла старуха и, окинув испытующим взором сына и сноху, медленно опустилась на стул.
— Полноте, мама, — мягко возразила, стыдливо потупясь, Мария Васильевна.
Голосов брезгливо посмотрел на мать, повернулся лицом к жене, торопливо сунул в карман портсигар, закрутил усы и хмуро пробурчал:
— Иду в больницу.
Мария Васильевна, думая, что муж плохо выспался, нервничает, а потому легко раздражается, решила не обижаться и в ответ на его слова, ободрительно кивнув головой, посмотрела на него светлым, мягким взором.
Он, как бы не замечая этого, бросил на нее мимолетный холодный взгляд, порылся у себя в карманах, торопливо чиркнул спичку и закурил папиросу, взял со стола шляпу и трость и, попыхивая на ходу папиросой, шумно и быстро направился в переднюю.
Обе женщины сначала сидели неподвижно на своих местах и прислушивались к шороху в передней. Они слышали, как замерли звуки шагов, как щёлкнул замок двери, как с легким скрипом открылась и шумно закрылась дверь. Когда стало совсем тихо, они, облегченно вздохнули, начали пить чай. Некоторое время провели молча, а затем свекровь начала допрос снохи:
— Что у вас вышло?
— Ничего особенного. Папирос не оказалось набитых. Ваня сердится. Впрочем, он сердится больше потому, что проспал.
Старуха злобно вперила в невестку мутный незрячий глаз, а трясущаяся челюсть у нее запрыгала еще сильнее, выдавая ее волнение, и она, с трудом сдерживая пыл, поучающе, с оттенком горечи, произнесла:
— Приготовляла бы все заранее, так не стал бы сердиться.
Мария Васильевна приняла такой вид, как будто ничего не слыхала, и добродушно обратилась к свекрови:
— Как спали ночью?
Старуха нахмурилась и нехотя ответила:
— Ничего.
И после короткой паузы неожиданно, без всякого повода, громко и строго закричала:
— Ты, как я погляжу, время проводишь только за книгами да за музыкой, следишь за тем, чтобы пыли в зале не было, а на кухню для присмотра эа стряпкой, чтобы зря добро не изводила, выйти не изволишь. Я прежде, когда нужно было семью кормить да дом сдомить, никого не нанимала: сама пол мыла, сама стирала…
— Оставьте, мама, — кротко взмолилась Мария Васильевна.
Но старуха озлилась и не унималась. В ней клокотала застаревшая злоба к снохе, которая не пришлась по нраву и с которой не о чем было поговорить, как только упрекнуть образованностью, занятием музыкой, чтением книг, любовью к чистоте и опрятности. И она, входя в азарт, продолжала:
— Не нравится, когда дело говорю! Не на худо учу, матушка. Эх вы, молодые! Жить вы не умеете. Почему у вас из-за пустяка, из-за папирос, и то ссора?
— Папиросы были приготовлены, но вы, может быть, их взяли.
При последних словах старуха вскочила, как ужаленная, лицо ее исказилось негодованием, она вся затряслась и, задыхаясь, визгливо закричала:
— Я взяла? Не брала и не возьму никогда. Не хочу попреков слышать. Если захочу курить — сама набиваю…
Мария Васильевна мысленно пожалела, что сорвались с уст неосторожные слова, и примиряюще перебила свекровь:
— Успокойтесь! Ничего особенного не случилось. Пустяки! — И, тяжело вздохнув от волнения, добавила про себя: — Как глупо все это!
Старуха начала всхлипывать и с неоетывающим пылом продолжала злобно кричать:
— Не говори про меня напраслину. Вы оба — ты и муж — меня изводите, как старую собаку. Он со мной обходится не как сын, а как чужой. Я его в сиротстве воспитывала, учила на медные гроши, а он… Теперь он барином стал, живет и сыт, и пьян, и нос в табаке, а мое старание забыл. У меня на квартире жил мировой судья, тридцать рублей платил… Я деньги трудом добывала да его учила, старалась в люди вывести, а он… И ты, гордая! Мне не очень нужно, что ты — поповна, образованная… Я тоже век жила не зря, не как-нибудь.
Поток бессвязных упреков произвел аа Марию Васильевну такое действие, как будто ей пришлось выслушать бред безумного, и, почувствовав жалость к старухе, она еще больше смягчилась и начала ее успокаивать: