Мое дело сам знаешь сколько стоит. Знаешь? Напомнить?
Знаю-знаю. Но ты, мастер загнул…
А-А, разгибатъ не собираюсь.
Тихо-тихо, мастер. Поладим, слово. Только ты хоть дома бывай иногда. Как, кстати, баба твоя?
Я пока дома. Баба моя – моя баба. Еще чего хочешь?
Ничего-ничего, это так… Куражливая нотка так и прозвучала: у-у, рогатенький! – Короче! Хорошо бы, ты к вечеру дома был.
– Не знаю, дела… – Ладно, еще созвонимся ближе к вечеру. Ты пока старушку покорми, проследи, ладно? Как договорились.
Э-э, нет! Так они не договаривались! Это Гурген подсунул ему мелкую подлянку. Оказывается, недельное право владения комнатой подразумевает обязанность тетешканья с пиковой дамой.
Судя по тону в трубке, договаривались…
Л-ладно, деваться теперь, некуда. Л-ладно, пусть только Гурген вернется из Баку! Л-ладно, Ломакин ему все выскажет! Дружеское обжуливание: мол, трудно тебе, что ли, кусок хлеба подать и дерьмо в туалете за жиличкой смыть в неизбежных физиологических перерывах, между… любви с тем, – с кем раньше было НЕГДЕ, а теперь комната, почти квартира предоставлена!
Если бы Ломакину комната, почти квартира нужна была для так называемой любви! Л-ладно!
– Л-ладно! – вытолкнул он в трубку. Ладно… Петр.
Ага. Старушенция-то пока жива-здорова? – деловито, компаньонски спросила трубка.
ПОКА – да.
Крепись, мастер! – трубка, хрюкнула смешком. – Она тебя Петенькой уже обзывает? Нет?
Обзывает, – признал Ломакин, скосив глаза в провал коридора, обреченно признал. Не было у него хлопот!
Жиличка-старушка уже добрела до прихожей-зало и, все так же опасно держа нож, таращилась катарактой.
Тогда будь, мастер. Не скучай. И к вечеру постарайся быть. И эта… береги ее.
Кого?
Старушенцию. Не бабу же свою! – со знанием подтекста еще раз прокуражился голос. – Если что, звони.
Если что, он не позвонит. Пошли вы все! Ему, Ломакину, ваши бы заботы! Однако, Гургенчик, спасибо за подарочек-довесочек, спаси-и-ибо!
Петенька, кто там в телефоне был?
Петенька! – категорично, в сердцах объяснил Ломакин.
А-а… Вот я так и знала. Рыбка-то почти готовая, Петенька. Кушать будем?
Сыт. По горло! – невольно перенес он раздражение на безвинную жиличку.
Вот и хорошо, вот и покушаем… – она явно чего-то ждала от него. Масла? Хлеба-булки? Сервировки стола?
Нет, но каков пакостник Гурген?! Ни словом не обмолвился! Всю ночь жеребятился и – ни словом! Если бы Ломакину действительно было просто НЕГДЕ, то старушенция – не самая тяжелая обуза. Но ведь…
Петенька, у тебя кровушка! Ах! Ох! Кровушка! На лице! – заахала-заохала жиличка, углядев шиковую царапину слабосильным зрением. И слабосильным разумом истолковав невнятно-загадочно: – Это, Шурка! Шурка опять! Милицию надо вызвать! Милиция-а-а! – заверещала неожиданно истошно.
Тс-с-с! – прижал палец к губам Ломакин. – Это не Шурка. Это я неудачно побрился, бабушка. Никакого Шурки нет. Какой здесь может быть Шурка? Здесь только вы и я, Петенька. Кушать сейчас будем. Будем вкусно кушать, да, бабушка?
Будем! – маразмирующе-внезапно согласилась старушка и тут же снова зацепилась за некую свою мысль: – А Шурка-то! Шурка небось голодный сейчас! Баландой разве сыт будешь? Я бы вообще убивца не кормила. Тихона Василича зачем убил?! Пьяный – и убил, зарезал. Нешто это оправдание? Тихон Василичь никогда его не трогал, Шурку-то. Вежливый был, аккуратный. А Шурка, изверг, зарезал! И тебя, Петенька, порезал – кровушка каплет-каплет!
Бред. Или не бред. Кто-то кого-то когда-то зарезал. Может, еще в Гражданскую. Древняя реальность, данная в ощущении, – дремавшая в глубинах и пробудившаяся от вида царапины на щеке.
Шурка! – живой призрак столь же внезапно прыгнул от сказовой интонации на крик. – Ты пошто Тихона Василича порешил?! – затопала костяной в шлепанце ногой, – Пошто, ответь, изверг! – Кухонный нож затрепыхал в лапках, шально метя в живот.
Уйти от лезвия, на раз. Выбить перо – на два. И где гарантия, что старушка тут же не окочурится с перепугу? А ему, Ломакину-Мерджаняну, надлежит беречь ее, пылинки сдувать. Вот ведь что выясняется! Л-ладно, Гургенчик! Только вернись!
– Я Петенька. Петенька я! – с ненавистью к себе проговорил он. – А Шурка баланду ест. Сидит ваш Шурка, бабушка… – наугад успокаивал.
Успокоил.
Жиличка птичьи уставилась на Ломакина. Потом птичьи дернула головенкой и уставилась на одну из четырех дверей, выходящих в прихожую-зало, – опечатанную пластилиновым кружком и крысяче-шпагатным хвостиком. Вернулась бессмысленными глазами к Ломакину.