Выбрать главу

По закону подлости наша пятерка была разобщена, и по трапу в трюм я спускалась одна.

Еще на причале в мой слух просочилась тихая, щемяще-печальная мелодия, а затем и слова впервые услышанной и сразу запомнившейся песни «Я помню тот Ванинский порт», признанной гимном колымских заключенных:

Я помню тот Ванинский порт И вид парохода угрюмый, Как шли мы по трапу на борт В холодные мрачные трюмы…. Над морем сгущался туман, Ревела стихия морская… Стоял впереди Магадан — «Столица колымского края». Не песня, а жалобный крик Из каждой груди вырывался: «Прощай навсегда, материк!» — Ревел пароход, надрывался…. От качки тошнило зека, Обнялись, как родные братья… И только порой с языка Срывались глухие проклятья… Будь проклята ты, Колыма, Что названа «чудной» планетой, Сойдешь поневоле с ума — Отсюда возврата уж нету… Я знаю меня ты не ждешь И писем моих не читаешь, Я знаю — встречать не придешь, Я в этом уверен, я знаю. Будь проклята ты, Колыма, Что названа чудной планетой, Сойдешь поневоле с ума — Отсюда возврата уж нету…[2]

Итак, одна за другой, нескончаемой чередой спускались мы в холодные мрачные трюмы и, о боже, до чего же эти слова были правдивы! Только тот, кто пережил горчайшие ощущения навсегда утерянной свободы, может по достоинству оценить и эти слова, и мелодию, и настроение…

В трюме, у подножия трапа, каждую фраершу — так блатные называли всех заключенных женщин, не относившихся к преступному миру — встречали, окружали плотным кольцом и уводили в сторону группы из четырех-пяти блатных — «кодло», которое приступало к полной обработке своей жертвы. «Не трепыхайся», — приказывала возглавлявшая свое «кодло» воровка «в законе», — снимай свои ланцы и натягивай наши дранцы! Если фраерша пыталась оказать сопротивление «дело пахло керосином», т. е. жестоко избивали и раздевали наголо, ткнув в зубы вшивое грязное и драное тряпье.

Меня подхватило кодло из пяти блатных, по-лагерному «жучек», во главе с воровкой по кличке Стрелка, по внешнему виду — ни дать ни взять молодой красивый мужик, и было удивительно, как в женском трюме мог оказаться мужчина?! Но потом все выяснилось. Я не сопротивлялась — бесполезно! — все равно отберут и разденут, не те, так другие, и впридачу изобьют; и чтобы не ронять своего человеческого достоинства, не подвергаться полному раздеванию и обложной оскорбительной матерщине, из двух зол выбрала меньшее: «Скажите, что вы хотите с меня снять? (Все вещи были на мне). И я отдам вам сама». Стрелке это понравилось, и она, пальнув в меня своими красивыми глазищами-стрелками, сказала:

«Воротник, туфли и шарфик»

«Как воротник? — не поняла я, — он же пришит к пальто!» «Пальто я тебе оставлю, оно холодное, а меховой воротник отрежу»

И не успела я еще опомниться, как она натренированным жестом, описав бритвой дугу вокруг моей шеи, сорвала воротник. Шестерки отвернули полы моего демисезонного пальто, осмотрели подкладку и оторвали ее, бросив мне верх.

Мне не так было жаль воротник или подкладку — все равно жучки не оставляли никого в покое — но в воротнике я хранила и прятала от шмонов (обысков) превратившиеся в бумажные комки тюремные письма и стихи, посвященные мне дорогим человеком — корреспондентом военных лет и поэтом. Мне бесконечно жаль было потерять их окончательно, и я отважилась: «Стрелка, отдай мне только письма, они зашиты в воротнике». «Ты что, контра, чтобы я отдала тебе «шпионские» письма? Сейчас не время, а то бы я сдала их «мусорге»!» И она выпотрошила воротник, вытряхнула лохмотики и растоптала их ногами.

И кодло направилось опять к трапу для наскоков на очередную жертву.

Облегченная, в чужих хлябающих галошах, без головного шарфика, я пробралась по полупустому еще трюму к шпангоуту напротив трапа, чтобы наблюдать за спускающимися, в надежде увидеть хоть кого-нибудь из моих новых подруг по несчастью.

А в трюме в это время стоял шум и гам, вой и бой. Женщины не хотели расставаться со своими вещами, особенно теплыми, так необходимыми на Колыме! Но блатные еще более разъярялись и на глазах у них резали и полосовали шубы, здесь же кроили из них воротники; примеряли содранные с плеч зимние пальто, сшибали шапки, сдирали платки, раздевали донага — и все отбирали; заглядывали в рот: «А ну, раззуй свое хавало!» — приказывали они и если обнаруживали золотые коронки или зубы, выбивали их оловянной ложкой; тем из фраерш, кто особенно яростно сопротивлялся, полосовали бритвой руки, лицо.