На лице Гаселя было написано: чему быть, того не миновать.
– Разве я доказал, что могу их защитить? – спросил он. – Раз я позволяю убить одного из своих гостей, может, мне следует примириться с убийством моей семьи? – Он наклонился и властным взмахом руки приказал ему встать. – Иди и подготовь моего верблюда и оружие, – попросил он. – Я отправлюсь на рассвете. Затем ты займешься тем, что снимешь лагерь и увезешь мою семью дальше, в гвельту Хуэйлы, – туда, где умерла моя первая жена.
Наступил рассвет. Его опередил ветер.
Ветер всегда был предвестником зари на равнине, и его ночное завывание, казалось, перерастало в горький плач за час до того, как первый луч света появлялся на небе за скалистыми склонами Хуэйлы.
Он прислушался, разглядывая потолок хаймы, такие знакомые полоски, и тут, будто наяву, перед его глазами возникла картина: шары перекати-поля, несущиеся по песку и камням, всегда охваченные спешкой, всегда готовые за что-нибудь зацепиться, обрести пристанище, где можно будет найти приют и прекратить свое извечное бесцельное путешествие из одного конца Африки в другой.
С молочным светом зари, пропущенным сквозь фильтр мельчайших рассеянных частиц пыли, шары возникали из ниоткуда, словно привидения, собирающиеся напасть на людей и животных, чтобы тут же исчезнуть – так же, как появились, – канув в бесконечное ничто безграничной пустыни.
«Где-то должна существовать граница. Я уверен…» – сказал он тогда с отчаянной тоской в голосе. И вот теперь он мертв.
Прежде никто не говорил Гаселю о границах, потому что в пределах Сахары их никогда не существовало.
«Какая граница задержала бы песок или ветер?»
Он обратил лицо в сторону ночи и попытался осмыслить случившееся, но не смог. Эти люди не были преступниками, и все же одного из них похоронили, а другого увели неизвестно куда. Никого не следует убивать так хладнокровно, каким бы ни было его преступление.
И тем более спящего, находящегося под защитой и в доме имохара.
Что-то странное было в этой истории, однако Гаселю никак не удавалось понять что именно. Одно было ясно: нарушен самый древний закон пустыни, а этого ни один имохаг допустить не мог.
Он вспомнил старую Кальсум, и ледяная рука страха сдавила ему затылок. Затем он склонился над Лейлой: ее открытые бессонные глаза блестели в полутьме, отражая вспышки угасавшего костра, – и почувствовал к ней жалость, к ее неполным пятнадцати годам и к пустым ночам, которые наступят, когда он уедет. А еще почувствовал жалость к себе самому: представив, какими пустыми будут его ночи, когда ее не окажется рядом.
Он погладил ее по волосам и заметил, что она, испытывая благодарность за эту ласку, как это бывает с животными, еще шире распахнула свои огромные глаза испуганной газели.
– Когда ты вернешься? – проговорила она, скорее умоляя, нежели спрашивая.
Он покачал головой:
– Не знаю. Когда совершу правосудие.
– Что значили эти люди для тебя?
– Ничего, – признался он. – Ничего до вчерашнего дня. Но дело не в них. Дело не во мне. Тебе этого не понять.
Лейла это понимала, но не стала спорить. Она лишь еще сильнее прижалась к нему, словно ища его силы или его тепла, и протянула руки, в последний раз пытаясь остановить его, когда он поднялся и направился к выходу.
Снаружи все так же тихонько скулил ветер. Было холодно, и он закутался в свою хайке, а по его спине уже стала подниматься неотвратимая дрожь – то ли от холода, то ли от ужасающей пустоты ночи, открывавшейся перед ним. Это было все равно что погрузиться в море черной краски, и не успел он это сделать, как из мрака вынырнул Суилем и протянул ему поводья Р’Ораба.
– Удачи, хозяин, – сказал он и исчез, словно его никогда и не было.
Гасель заставил верблюда опуститься на колени, взобрался на спину и легонько ткнул пяткой в шею.
– Шиа-а-а-а! – приказал он. – Поехали!
Животное недовольно проревело, поднялось на все четыре ноги и замерло на месте, подставив морду ветру, в ожидании.
Туарег развернул его на северо-запад и вновь ткнул пяткой, посильнее, чтобы верблюд тронулся с места.
У входа в хайму обозначилась тень – более густая, чем остальные. Более темная. Глаза Лейлы вновь заблестели в ночи, пока всадник и верблюд удалялись, словно подталкиваемые ветром и шарами перекати-поля.
Ветер всхлипывал все отчаяннее, зная, что скоро явится солнечный свет и его утешит.
День еще не был даже молочным полумраком, он едва позволял различить голову верблюда, но Гаселю большего и не требовалось. Он знал, что на сотни километров вокруг перед ним не возникнет никакого препятствия, а инстинкт обитателя пустыни и умение ориентироваться с закрытыми глазами указывали ему путь даже самой непроглядной ночью.