И наш классный спускался вместе с нами в бомбоубежище. Там было холодно и тихо, и стены были коричневые и влажные, а на них висели инструкции.
И вдруг классный начинал чихать. Он был маленький, а чихал громогласно, перекатами, затяжными залпами, со свистом и с воздушными волнами. Его чихание отдавалось в низких сводах бомбоубежища, как грохот зенитки. И нам становилось смешно, и странная, настороженная тишина исчезала. Я думал: «Ну и чудак, наш классный, это он нарочно, он знает, что мы дурачки — нам покажи палец, и мы рассмеемся. А тут такой чих». Только потом я понял, что просто классный не переносил сырости. У него была мгновенная реакция на сырость: он чихал.
Потом, когда он успокаивался, он севшим после чихания голосом рассказывал нам исторические анекдоты. Он был историк и знал массу всяких случаев: о том, как Наполеон сказал в Египте перед боем: «Ослов и ученых на середину!», — о встрече Гейне и Гёте, о всяких других деятелях, и рассказывал он про них так, будто сам был там и все видел своими глазами. Привирал он, видно, здорово, но от этого его рассказы становились только интересней.
Все мы любили классного, хотя нельзя сказать, чтобы очень уважали. У нас была странная черта: мы уважали тех, кого боялись. Тех, кто ставил нам «плохо» или мог запросто оставить весь класс на шестой урок, тех, кто каждый балл взвешивал на аптекарских весах, тех, кто не забудет задать вопрос о том, чего ты не знал в прошлый раз, тех, кто говорил с нами по-мужски, металлическим, не терпящим возражений голосом. А классный был не такой. Мы знали: его можно уговорить, если очень просить и при этом смотреть на него влажными, покорными, собачьими глазами (это только надо уметь делать). Этого он не выдерживал... Или можно по-другому — орать истерично: «За что, за что «плохо» ставите? Ведь я же учил, я же учил!» Это было менее безотказно, здесь он мог взорваться. Но и это иногда проходило.
Он нас чуть-чуть опасался. Нет, не побаивался, а опасался. Он не знал, чего от нас ждать... Один раз мы испугали его как следует. Мы тогда начали мычать, хором, весь класс: «Мм-м...» Сначала он не понял, в чем дело, не знал, откуда это идет, кто виновник... Мычание нарастало, шло всплесками по классу, казалось, даже стены вибрировали. Он беспомощно озирался, хотел закричать, но понял: никто не услышит. Тогда он молча сел и с печальным изумлением посмотрел на нас. Это был странный взгляд. Но я знал этот взгляд. Я сам так иногда смотрел... В зоопарке я так иногда смотрел... Я часто ходил в зоопарк, там были разные животные...
И мы замолчали.
Он не стал жаловаться директору, не стал собирать педсовет, как это сделал бы другой на его месте. Он сделал вид, что этого не было. И потом он никогда не вспоминал об этом случае...
Он был всегда приветлив и вежлив с нами, называл нас на «вы», хотя до восьмого класса почти никто не звал нас на «вы». И разговаривать с ним было приятно; с ним я, например, не чувствовал себя учеником, мне казалось, что мы оба равные, взрослые люди. Но иногда перед началом урока, когда мы молча вставали ему навстречу, он говорил поспешно: «Садитесь, садитесь» — и смотрел на нас внимательно, и вслушивался, и мне даже казалось, что он прядает ушами. Может быть, он ловил в воздухе первые звуки безликого и нарастающего, как сирена, «мм-м»... Но этого не было, и он сбрасывал с себя напряжение и становился таким,как всегда... Только в глазах у него еще что-то оставалось особенное, непонятное мне: какая-то настороженность, что ли, тревога, ожидание чего-то, что должно случиться... Не знаю.
Он как-то сказал мне на перемене: «А знаете, в отдельности вы все такие милые, а вот вместе вы иногда превращаетесь в стадо. Право, это даже интересно». Он улыбнулся и задумался. А потом добавил: «Когда людей много, количество переходит в качество. Когда их много, они совершают самые неожиданные поступки. Самые героические, а иногда и самые страшные. Как вы думаете?» «Черт его знает», — сказал я. «В том-то и дело, что никто этого толком не знает, даже черт».
Странный он был человек. Может быть, ему вредила склонность к философии. В молодости он был каким-то видным работником Коммунистического Интернационала Молодежи. А потом, говорят, у него были неприятности, а потом он пошел в учителя. Он был холостяк. О нем ходили разные сплетни: дескать, он не способен жениться, иметь детей. Чушь какая-то.
Он дружил с молодежью, часто к нему приходили разные студенты.
Он поражал меня тем, что никогда не отдыхал. Он вечно был в каком-то напряжении, всегда о чем-то думал и был сосредоточен или что-то читал и делал какие-то пометки в книгах. Он таскал с собой огромные тома Маркса, Энгельса, Ленина, Сталина, энциклопедистов. Он все вычитывал и вычитывал и что-то обдумывал, точно был не учитель старших классов средней школы, а какой-нибудь д'Аламбер и собирался переделать мироздание. А может, он вовсе и не собирался ничего переделать. Просто он хотел что-то понять. Что-то понять. А что, я не знал. Может, сущность человека или человечества, а может, что-нибудь еще. А может, он и сам не знал, чего он хочет. Так ведь тоже бывает. Когда началась война, он ходил бледный, притихший и постаревший. Мне казалось, он очень боится. Конечно, думал я, все боятся, но зачем же ходить таким несчастным.