— Да ты на число глянь.
— Ну, глянул. — Он икнул.
— И?
— Ну, третье. — Он снова икнул.
— А сегодня какое?
Он упёрся в меня тяжёлым, мутным взглядом — и тут я понял, что сейчас его прорвёт. Я не ошибся. Колян икнул в третий раз, скривил рот в снисходительной усмешке, скосил и без того уже косые глаза на кончик своего носа и взял слово.
— Узок круг твоего восприятия, Васька, чрезвычайно узок. А знаешь ли ты, Васька, друг мой закадычный, что вопросом своим — ик! — поверг ты меня в уныние и тоску невы… невыраз-зимую? Что ты видишь в этой своей серой, будничной жизни? Одну лишь видимость бытия. А я, Васька, зрю в корень, в самую что ни на есть антиномистически-монодуалистическую полноту абсолютной реальности. Ик! Зрю, Васька, и вижу м-многое. У-у, чего я только там не вижу. Такое порой приви… привидится, что… А, да ты всё одно не поймёшь, ибо погряз ты в рутине своего невежества. Погряз, Васька, и нету у тебя, Васька, стержня, оси, идеи… Дай я тебя п… п… целую. Не желаешь? Ик. Не желаешь.
— Желаю, — мотнул я головой.
— Врёшь, не желаешь. Я душу твою, Васька, насквозь вижу. А моя душа для тебя всё равно что потёмки беспросветные. С-сумерки, Васька, темень ночная. Непостижимое инобытие. А непостижимое, Васька, постигается через постижение его непостижимости. Какое, спрашиваешь, нынче число? Отвечу тебе словами великого Сократа: а хрен его знает!
Вовка-прессовщик, здоровенный бугай под два метра ростом, свалить которого можно было не иначе как шестью бутылками водки, внезапно встрепенулся и мечтательно произнёс:
— Знавал я одного Сократа, братцы. Головастый был мужик, скажу я вам. Тоже, бывало, любил о жизни потрепаться и идеи всякие говорил. Лысый был, как моя коленка, с бородавкой на носу, в очках. Чудной был человек. Такое порой отмочит, что хоть башкой об стенку бейся. Я и бился поначалу, а потом ничего, привыкать начал.
— Где ж ты с ним столкнулся-то, а? — спросил кто-то.
Вовка уставился на вопрошавшего налитыми кровью глазами.
— В Кащенке, где ж ещё. Со мной тогда рецидив приключился, на почве чрезмерного увлечения спиртом «рояль», вот меня и спровадили туда для поправки здоровья.
— И что же Сократ?
— А что Сократ? Ничего Сократ. Выписали мужичка — сразу же, как отрёкся от этого своего блудословия. А вот Христос, так тот до сих пор бока на койке казённой пролёживает. Видно, долго ему ещё люминал глушить. Стойкий мужик, братцы, кремень каких мало. «Не отрекусь, говорит, от истины, и всё тут. Истина, говорит, превыше всего». Всё ожидал, бедолага, нашествия жидо-масонов, ждал, когда же распнут его, сердешного, за правду-матку. Он и крест-то уже изготовил, мелом на палатной двери изобразил, как раз по своему росточку плюгавому, всё примерялся к нему, пристраивался. Уважал я его, братцы, за многое. Водку, к примеру, только «кристалловскую» потреблял.
— Иди ты! — ахнул кто-то.
Вовка надулся и обиженно засопел.
— Дурак ты. Я брехать не стану.
— Я б так не смог. Коли нутро горит, любую бормоту примешь.
— Такое только Христу под силу, — авторитетно заметил Вовка. — Кремень, а не человек.
Последнее сообщение Вовки-прессовщика произвело на бригаду сильнейшее впечатление.
— Вот гляжу я на вас, мужики, — вновь подал голос Колян, — и разбирает меня тоска. Просто уши вянут вас слушать. И до чего ж вы, мужики, тёмный народец!
Он закатил глаза и икнул мощно, с надрывом, так что кадык его аж в самый подбородок упёрся. Потом хлопнул очередной стакан и медленно, с достоинством, сполз под стол, где и отключился.
— Братва, волоки бригадира в каптёрку, — распорядился Вовка. — Пущай прочухается.
Философа бережно подняли и отволокли отсыпаться. Вовка же, вернувшись к столу, наполнил до краёв стакан и официально заявил:
— Всё, братцы, шестой пузырь добиваю. — Он проглотил водку, даже не поморщившись. — Сейчас окосею.
И окосел. Взгляд его остекленел и стал бессмысленно-блаженным, рожа побагровела, на толстых, как у папуаса, губах заиграла идиотская ухмылка, массивная челюсть отвисла, и на мою газету, и без того обильно усеянную окурками и залитую водкой, упал тлеющий бычок. Я и глазом моргнуть не успел, как в дедморозовском подарке, вокруг вовкиного бычка, образовалась дыра.
И тут надо мною нависла чья-то зловещая тень. Откуда-то из-за спины появилась рука и сдёрнула мою газету со стола.
— Не трожь, — предостерёг я, едва ворочая языком, и оглянулся.
Вором оказался Саддам ибн Хусейн, леший его забодай. Стянув мою газетку, он тут же уволок её в свой угол, где и принялся жадно читать. Как обычно: снизу вверх и справа налево, начиная с последней страницы. Как и положено правоверному последователю Аллаха. Я махнул рукой — грех обижаться на юродивого.