— Все? Что все? — жестко спросила Эухения, делая легкое движение, чтобы подняться,
— Ну, насчет долга.
— Как? — воскликнула племянница, вскочив на ноги. — Что все это значит? Чем вызван ваш визит?
— Я тебе уже говорила, племянница, этот господин желает познакомиться с тобой. И не волнуйся так, пожалуйста.
— Но есть вещи…
— Простите вашу тетушку, сеньорита, — взмолился Аугусто, поднимаясь в свою очередь со стула (одновременно дядя и тетя сделали то же самое), — поверьте, я только хотел познакомиться… Что же касается долга по закладной, вашего самопожертвования и трудолюбия, то я ничего не предпринимал, чтобы узнать от вашей тетушки столь интересные подробности, я…
— Да, вы только принесли сюда канарейку через несколько дней после того, как послали мне письмо.
— Правда, я этого не отрицаю.
— Так вот, сеньор, я отвечу на ваше письмо, когда захочу и когда никто не будет меня к этому принуждать, А сейчас мне лучше уйти.
— Прекрасно, великолепно! — воскликнул дон Фермин. — Вот прямота и свобода! Вот женщина будущего! Таких женщин надо завоевать силой, друг Перес, силой!
— Сеньорита! — умоляюще произнес Аугусто, подходя ближе.
— Вы правы, помиримся, — сказала Эухения и дала ему на прощанье руку, такую же белую и холодную, как раньше — как снег.
Когда она повернулась к нему спиной и ее глаза, источники таинственного духовного света, исчезли, Аугусто почувствовал, что огненная волна снова прошла по его телу; сердце тревожно стучало в груди, а голова, казалось, вот-вот лопнет.
— Вам дурно? — спросил дон Фермин.
— Что за девчонка, Боже мой, что за девчонка! — воскликнула донья Эрмелинда.
— Восхитительна! Великолепна! Героиня! Настоящая женщина! — говорил Аугусто.
— И я так думаю! — добавил дядя. А тетка повторила:
— Простите, дон Аугусто, простите, эта девчонка — настоящая колючка. Кто бы мог подумать!
— Но я в восхищении, сеньора, в восхищении. Твердость и независимость ее характера — я-то ими не обладаю — меня больше всего пленяют. Она, она и только она — та женщина, которая мне нужна.
— Да, сеньор Перес, — провозгласил анархист, —:.Эухения — женщина будущего!
— А я? — спросила донья Эрмелинда.
— Ты? Ты женщина прошлого! Говорю вам, Эухения — женщина будущего. Не зря она слушала меня целыми днями, когда я рассказывал ей про общество грядущего и будущую женщину; не зря я внушал ей освободительные идеи анархизма… только без бомб.
— Я думаю— сказала с досадой тетка, — что она способна и бомбы кидать!
— Пусть даже бомбы… — вставил Аугусто.
— Нет, нет, уж это лишнее! — сказал дядя.
— А какая разница?
— Дон Аугусто! Дон Аугусто!
— Я считаю, — добавила тетка, — что вы не должны отказываться от своих намерений из-за всего случившегося.
— Ни в коем случае! Теперь она мне кажется еще достойней.
— Покорите же ее! Мы на вашей стороне, вы можете приходить сюда, когда вам вздумается, хочет того Эухения или нет.
— Но, Эрмелинда, ведь она те не выразила неудовольствия по поводу визитов дона Аугусто! Надо покорить ее силой, друг мой, силой! Вы познаете ее и поймете, какого она закала. Она настоящая женщина, дон Аугусто, и ее надо брать силой, силой. Разве вы не желали познать ее?
— Да, но…
— Все ясно. Боритесь, мой друг, боритесь!
— Вы правы, конечно. А теперь — до свидания! Дон Фермин, отозвав Аугусто в сторону, сказал:
— Я забыл предупредить вас: когда будете писать Эухении, пишите в ее имени «хоту», а не «хе», и в «дель Арко» — «к».
— А почему?
— Потому что, пока не пришел счастливый для человечества день, когда эсперанто станет единственным языком — одним для всего человечества, — следует писать по-испански с фонетической орфографией. И долой букву «аче»! «Аче» — это абсурд, это абсурд, это реакция, самовластье, средние века, отсталость. Долой «аче»!
— Вы еще и фонетист?
— Еще? Почему еще?
— Кроме анархии и эсперанто, еще фонетика…
— Это все одно, сеньор. Анархизм, эсперантизм, спиритизм, вегетарианизм, фонетизм… все, одно! Долой самовластие! Долой многоязычие! Долой «аче»! Прощайте!
Они простились, и Аугусто вышел на улицу, почувствовав облегчение и даже некоторое удовлетворение. Он и не предполагал, что будет в таком душевном состоянии. Облик Эухении, как она предстала перед ним при первой встрече вблизи и в спокойной обстановке, не причинил ему страданий, но, напротив, вызвал у него еще больше пыла и воодушевления. Мир казался ему шире, воздух чище, небо светлее. Все было так, как будто он впервые дышит полной грудью. В самой глубине души ему пел голос матери: «Женись!» Почти все встречные женщины казались ему красивыми, многие — прекрасными, и ни одна не показалась уродливой, Мир словно озарился для него новым, загадочным светом от двух невидимых звезд, сверкавших где-то далеко за голубым небосводом. Он начинал познавать мир. И Аугусто почему-то стал думать о том, что обычное смешение плотского греха с грехопадением наших прародителей, отведавших плод с дерева познания добра и зла, имеет глубинный смысл.
И он принялся обдумывать теорию дона Фермина о возможности познания.
Когда Аугусто пришел домой, навстречу ему выбежал Орфей; он взял щенка на руки, приласкал и сказал: «Сегодня мы начинаем новую жизнь, Орфей. Ты не чувствуешь, что мир стал просторней, воздух чище, а небо светлее? Ах, если б ты ее видел, если б ты знал ее!.. Тебе стало бы горько, что ты всего лишь собака, как горько мне, что я всего лишь человек. Скажи мне, Орфей, откуда у собак знание, если вы не грешите, если ваше познание вообще не грех? Познание, не являющееся грехом, это не познание, оно не рационально».
Подавая обед, верная Лидувина пристально взглянула на него.
— Что ты так смотришь? — спросил Аугусто.
— Вы как будто изменились.
— С чего ты решила?
— У вас другое лицо.
— Тебе так кажется?
— Ей-Богу. Вы что, уже уладили дело с пианисткой?
— Лидувина! Лидувина!
— Не буду, сеньорите, не буду. Но меня так волнует ваше счастье!
— Кто знает, что такое счастье?
— Ваша правда.
И оба они посмотрели на пол, как будто под ним была скрыта тайна счастья.
IX
На следующий день о том же говорила Эухения с молодым человеком в тесной каморке привратницы, которая деликатно вышла подышать свежим воздухом у подъезда.
— Пора это прекратить, Маурисио, — говорила Эухения, — так больше продолжаться не может, особенно после вчерашнего визита.
— Так ты же сказала, — отвечал Маурисио, — что этот твой поклонник какой-то нудный тип, да еще вроде блаженного.
— Все так и есть, но он богат, и тетка не оставит меня в покое. Конечно, мне не хочется никого огорчать, но и надоедать себе я тоже не позволю.
— Выгони его!
— Откуда? Из дома моих родственников? А если они етого не желают?
— Не обращай на него внимания,
— Да я не обращаю и обращать не собираюсь, только боюсь, этот дурачок будет приходить в то время, когда я дома. Ты же понимаешь, запираться у себя в комнате и отказываться выходить к нему — это не поможет; хоть он и не будет со мной встречаться, но станет изображать молчаливого страдальца.
— Пусть себе изображает.
— Не умею отказывать попрошайкам — никаким, а уж особенно тем, кто просит милостыню глазами. Если б ты видел, какие взгляды он на меня бросает!
— Его взгляды тебя трогают?