— Но разрешите мне… — И он обеими руками взял ее правую руку, холодную и белую, как снег, с заостренными пальцами, созданными для того, чтобы, лаская клавиши пианино, пробуждать сладкие арпеджио.
— Как вам угодно, дон Аугусто.
Он поднес руку к губам и покрыл поцелуями, которые едва ли смягчили снежную ее прохладность.
— Когда вы закончите, дон Аугусто, мы начнем разговор.
— Но, послушай, Эухения, я при…
— Нет, нет, без фамильярностей! — И, отняв у него руку, добавила: — Я не знаю, какого рода надежды внушили вам мои родственники, точнее говоря, тетка, но мне кажется, вас обманули.
— Как обманули?
— Да, обманули. Они должны были сказать вам, что у меня есть жених.
— Я знаю.
— Это они вам сказали?
— Нет, мне никто этого не говорил, но я знаю.
— Тогда…
— Да ведь я, Эухения, ничего не требую, не прошу, не добиваюсь; я буду вполне доволен, если вы разрешите мне приходить сюда время от времени омыть мой дух в свете ваших глаз, опьяниться вашим дыханием.
— Оставьте, дон Аугусто, все это пишут в книгах. Я не против того, чтобы вы приходили, когда вам заблагорассудится, и глядели на меня, и разглядывали, и говорили со мной, и даже… вы видели, я дала вам поцеловать руку, но у меня есть жених, я люблю его и собираюсь за него замуж.
— Но вы действительно влюблены в него?
— Что за вопрос?
— А откуда вы знаете, что влюблены в него?
— Да вы сошли с ума, дон Аугусто!
— Нет, нет, я говорю так потому, что мой лучший друг сказал, будто многие люди считают себя влюбленными, но на самом деле не влюблены.
— Он имел в виду вас, не так ли?
— Да, а что?
— В вашем случае это, быть может, правильно.
— Разве вы думаете, разве ты думаешь, Эухения, что я пе влюблен в тебя по-настоящему?
— Не говорите так громко, дон Аугусто, вас может услышать прислуга.
— Да, да, — продолжал он, возбуждаясь. — Некоторые думают, будто я неспособен влюбиться!
— Простите, одну минуту, — перебила Эухения и вышла, оставив его одного.
Вернулась она через несколько минут и с величайшим хладнокровием спросила:
— Ну, как, дон Аугусто, вы успокоились?
— Эухения! Эухения!
В это время послышался звонок, и она сказала?
— Вот и дядя с тетей!
Вскоре дядя и тетка вошли в гостиную.
— Дон Аугусто явился к вам с визитом, я сама ему открыла; он хотел уйти, но я сказала, чтобы он остался, потому что вы скоро придете.
— Настанет время, — воскликнул дон Фермин, — когда исчезнут все социальные условности! Убежден, что все ограды и укрытия для частной собственности — это лишь соблазн для тех, кого мы называем ворами, между тем как воры-то — другие, все эти собственники. Нет собственности более надежной, чем та, которая ничем не огорожена и предоставлена всем. Человек рождается добрым, он по натуре добр; общество его портит и развращает.
— Да помолчи немного, — воскликнула донья Эрмелинда, — ты мешаешь мне слушать канарейку! Вы слышите ее, дон Аугусто? Какое наслаждение! Когда Эухения садилась за пианино разучивать свои уроки, надо было слышать, как пела канарейка, которая была у меня раньше: уж так она возбуждалась — Эухения играет громче, и она заливается без умолку. От этого и умерла, от перенапряжения.
— Даже домашние животные подвержены нашим порокам! — добавил дядюшка. — Даже живущих с нами животных мы вырываем из святого естественного состояния! О, человечество, человечество!
— Вам пришлось долго ждать, дон Аугусто? — спросила тетушка.
— О нет, сеньора, пустяки, одну минуту, одно мгновение. По крайней мере мне так показалось.
— Понимаю!
— Да, тетя, очень немного, но достаточно для того, чтобы оправиться от легкой дурноты, которую дон Аугусто почувствовал еще на улице.
— Да что ты!
— О, не стоит беспокоиться, сеньора, ничего страшного.
— Теперь я вас оставлю, у меня дела, — сказала Эухения и, подав руку Аугусто, вышла из гостиной.
— Ну, как ваши успехи? — спросила тетушка, как только Эухения удалилась.
— О чем вы, сеньора?
— О ваших чувствах, конечно!
— Плохо, очень плохо. Она сообщила мне, что у нее есть жених и что она собирается за него замуж.
— Ведь я же тебе говорил, Эрмелинда, я же говорил!
— Так нет же, нет и нет! Это невозможно. История с женихом — это безумие, дон Аугусто, безумие!
— Но если она его любит, сеньора?
— Вот и я говорю! — воскликнул дядюшка. — А свобода? Святая свобода, свобода выбора!
— Так нет же, нет и нет! Да знает ли эта девчонка, что она делает? Отвергнуть вас, дон Аугусто, вас! Этого быть не может!
— Но, сеньора, подумайте, поймите… нельзя, не следует так насиловать волю молодой девушки, волю Эухении… Речь идет о ее счастье, и нас должно-беспокоить только. одно — ее счастье, мы должны жертвовать собой, чтобы она была счастлива.
— И вы, дон Аугусто, и вы?..
— Да, и я, сеньора! Я готов пожертвовать собой ради счастья Эухении, мое счастье заключается в том, чтобы ваша племянница была счастлива!
— Браво! — воскликнул дядюшка. — Браво! Браво! Вот это герой! Вот это анархист, мистический анархист!
— Анархист? — спросил Ayгycтос.
— Да, анархист. Ибо мой анархизм состоит именно в
том, что каждый должен жертвовать собой ради других, что каждый должен быть счастлив, делая счастливыми других, что…
— Однако ты из себя выходишь, Фермин, если тебе подают суп не точно в двенадцать, а с опозданием на десять минут.
— Ну, Эрмелинда, ты же знаешь, я анархист в теории. Я стараюсь достигнуть совершенства, но…
— Счастье тоже существует только в теории! — воскликнул Аугусто сокрушенно и как бы разговаривая сам с собой. — Я решил пожертвовать собой ради счастья Эухении, я задумал героический поступок.
— Какой?
— Вы, кажется, мне говорили, сеньора, что дом, оставленный Эухении ее несчастным отцом…
— Да-да, моим бедным братом.
— …заложен и выплата долга поглощает весь ее заработок?
— Да, сеньор.
— Ну так вот, я знаю, что мне делать! — И он направился к двери.
— Но, дон Аугусто…
…Аугусто чувствует в себе готовность на самые героические решения, на самые великие жертвы. Теперь все узнают, влюблен ли он только головой или всем сердцем, влюблен ли он или только выдумал свою страсть. «Эухения пробудила меня к жизни, к настоящей жизни, и, кому бы она ни принадлежала, я ей обязан навеки. А теперь прощайте!»
И он торжественно удалился. Едва он вышел, как донья Эрмелинда позвала:
— Деточка!
XII
— Сеньорито, — сказала, входя к нему, Лидувина на следующий день, — там принесли белье.
— Белье? Ах, да, пусть войдет!
Вошла девушка с корзинкой выглаженного белья. Они поглядели друг на друга, и бедняжка почувствовала, что ее лицо горит; а ведь никогда такого с нею не случалось в этом доме, куда она уже столько раз приходила. Раньше хозяин, казалось, даже не замечал ее, и это вызывало у нее — уж она-то знала себе цену — беспокойство и да же досаду. Не обращает на нее внимания! Не смотрит на нее так, как смотрят другие мужчины! Не пожирает ее глазами, или, точнее говоря, не облизывает глазами ее глаза, рот, все лицо!
— Что с тобой, Росарио? Ведь тебя, кажется, так зовут?
— Да, это мое имя.
— Так что с тобою?
— Почему вы спрашиваете, сеньор Аугусто?
— Я никогда не видел тебя такой раскрасневшейся. И вообще мне кажется, будто ты изменилась.