Послышался легкий стук в дверь.
— Что такое?
— Разве вы не будете сегодня ужинать? — спросила Лидувина.
— Ты права, подожди, я иду.
«Потом я засну, сегодня, как всегда, и она заснет. А заснет ли Росарита? Смутил ли я безмятежность ее души? Она так естественна — это невинность или коварство? Пожалуй, нет ничего коварней невинности, или, точнее, нет ничего невинней коварства. Да, да, я еще раньше предполагал, что, по сути, нет ничего — как бы это сказать? — ничего более циничного, чем невинность. Да, это спокойствие, с которым она собиралась мне отдаться, это спокойствие, внушившее мне страх, страх неизвестно перед чем, это ее спокойствие — лишь невинность. А ее слова про «ту женщину»? Ревность, не так ли? Вероятно, любовь рождается только вместе с ревностью, только ревность изобличает присутствие любви. Как ни влюблена женщина в мужчину или мужчина в женщину, они не сознают этого, не говорят себе об этом, то есть не влюбляются на самом деле, пока он не увидит, что она смотрит на другого мужчину, или она не увидит, что он смотрит па другую женщину; если бы не было общества, невозможно было бы влюбиться. Не говоря уже о том, что всегда нужна сводня, Селестина,{64} и Селестиной является общество. Общество — великая сводня! И это очень хорошо. Великая сводня! Хотя бы только из-за длинного языка. И посему все разговоры о любви — еще одна ложь. А физиология? Ба, физиология — это не любовь или что-нибудь эдакое, в том же роде! Поэтому в ней истина! Но пойдем, Орфей, ужинать. Ужин — это безусловная истина!»
XIX
Через два дня Аугусто доложили, что какая-то сеньора желает с ним поговорить. Он вышел и узнал донью Эрмелинду, которая на его возглас: «Вы здесь?» — отвечала: «Так как вы не пожелали снова навестить нас…»
— Вы понимаете, сеньора, — ответил Аугусто, — что после двух последних визитов — первый, когда я говорил наедине с Эухенией, второй, когда она не захотела меня видеть, — мне не следовало больше приходить.
— А у меня к вам поручение, и как раз от Эухении.
— От нее?
— Да. Не знаю, что натворил ее жених, но она больше не желает ничего о нем слышать и решительно настроена против него. Позавчера, придя домой, заперлась у себя и отказалась ужинать. Глаза у нее были крас-ные от слез, знаете, от слез, которые жгут, слез ярости.
— Значит, существуют разные виды слез?
— Конечно. Одни слезы освежают и облегчают, другие жгут и гнетут душу. Она, видно, плакала, ужинать отказалась. Мне повторяла, что все мужчины — скоты и ничего более. Последние дни ходила туча тучей и злая как черт. Наконец вчера она позвала меня, сказала, что раскаивается в том, что вам наговорила; она, мол, вышла из себя и была к вам несправедлива; она признает честность и благородство ваших намерений и хочет не только, чтобы вы простили ей слова, будто вы хотите ее купить, но чтобы вы им не верили. На этом она особенно настаивала. Ей, мол, важней всего, чтобы вы поверили, что это было сказано в порыве возмущения, досады, но она так не думает.
— Я верю, что она так не думает.
— Потом… потом она поручила мне выяснить как можно дипломатичнее…
— Дипломатичнее всего, сеньора, говорить без дипломатии, особенно со мной.
— Потом она мне поручила выяснить, не обидит ли вас, если она примет без всяких обязательств ваш подарок, то есть ее собственный дом.
— Как без обязательств?
— Ну, если она примет подарок как подарок.
— Но если я делаю ей подарок, как же еще она может принять его?
— Эухения и говорит: она, мол, готова принять его, чтобы показать свое хорошее отношение и искренность своего раскаяния, но она хочет принять ваш щедрый подарок так, чтобы под этим не подразумевалось…
— Довольно, сеньора, довольно! Мне кажется, она, сама того не желая, снова оскорбляет меня.
— Простите, это невольно.
— Бывают случаи, когда самые страшные оскорбления наносят именно, как говорится, невольно.
— Не понимаю.
— Однако это совершенно ясно. Как-то я пришел в гости, и один из присутствующих, мой знакомый, даже не поздоровался со мной. Выходя, я пожаловался одному другу, и он мне сказал: «Не обижайтесь, он сделал это не нарочно, он просто не заметил вас». Я ему ответил: «Так в этом и заключается его грубость: не в том, что он не поздоровался, а в том, что он не заметил моего присутствия», — «Это произошло невольно, он человек рассеянный…» — говорит мне приятель. А я ему: «Самая отвратительная грубость — это та, которую называют невольной, и нет большего хамства, чем рассеянность в присутствии других людей». Это напоминает мне, сеньора, так называемую невольную забывчивость — как будто можно что-то забыть добровольно. Обычно невольная забывчивость — просто грубость, — Но зачем вы это говорите?
— А затем, донья Эрмелинда, что после просьбы Эухении простить ее sa неумышленное оскорбление, будто я подарком задумал купить ее, вынудив к благодарности, после этого я не знаю, зачем она принимает мой подарок, да еще подчеркивая, что принимает без обязательств. О каких обязательствах речь, о каких?
«Не горячитесь так, дон Аугусто!
— Да как мне не горячиться, сеньора! Эта девчонка вздумала шутить со мной, решила, что я для нее игрушка! — При этих словах он вспомнил Росарио.
— Ради Бога, дон Аугусто, ради Бога!..
— Я уже сказал, закладная уничтожена, и если она не берет свой дом, то и я не имею к дому никакого отношения. Благодарна она мне или нет, мне все равно!
— Ну, дон Аугусто, зачем вы так! Она ведь желает только помириться с вами, чтобы вы снова стали друзьями!
— Конечно, теперь, когда она порвала с другим, не так ли? Раньше я был «другой», теперь я первый, не так ли? Теперь она хочет подцепить меня?
— Разве я говорила вам что-нибудь подобное!
— Нет, но я догадываюсь.
— Ну, так вы совершенно ошибаетесь. Когда моя племянница сказала мне все, что я сейчас вам передала, я ей стала давать советы, стала внушать ей, раз уж она порвала со своим прощелыгой женихом, постараться завоевать вас, ну, вы меня понимаете.
— Да, снова завладеть моим сердцем.
— Именно! Так вот она в ответ мне сто раз повторила: «Нет, нет и нет». Она, мол, вас очень ценит и уважает как друга — только как друга, — но как муж выей не подходите, и она выйдет замуж только за человека, которого полюбит.
— А меня она полюбить не сможет, не так ли?
— Нет, такого она не говорила.
— Думаю, что говорила, и это тоже дипломатия.
— Как так?
— Да, да, вы пришли не только затем, чтобы я простил эту девушку, но и еще проверить, согласен ли я снова просить ее руки, не так ли? Бы уладите это дело, и она смирится.
— Клянусь вам, дон Аугусто, клянусь вам священной памятью моей покойной матери, клянусь вам…
— Вспомните заповедь: не клянись…
— А я клянусь, что вы сейчас забываете — невольно, ко вечно, — кто я такая, кто такая Эрмелинда Руис-и-Руис.
— Если бы все было так, как вы говорите…
— Да, это так, именно так. — Она произнесла эти слова таким тоном, что сомнения были неуместны.
— Ну, тогда… тогда… скажите своей племяннице, что я удовлетворен ее объяснениями и глубоко за них благодарен, что я по-прежнему буду ей другом, верным и преданным другом, но только другом и ничем больше, только другом… И не стоит говорить ей, что я не фортепьяно, на котором можно играть что вздумается; что я не из тех мужчин, которых сегодня берут, а завтра бросают; что я не заместитель и не вице-жених; что я-не второе блюдо…