— Не горячитесь так!
— Да я вовсе не горячусь! Так вот, я по-прежнему ее друг…
— И вскоре придете нас навестить?
— Не знаю.
— Но если вы не придете, бедняжка мне не поверит и будет огорчена.
— Я, видите ли, намерен предпринять долгое и далекое путешествие.
— Но прежде вы придете проститься?
— Посмотрим.
Они расстались. Когда донья Эрмелинда, придя домой, передала племяннице свой разговор с Аугусто, Эухения сказала про себя: «Там появилась другая, нет сомнения; теперь я должна завоевать его снова».
Аугусто, в свою очередь, оставшись один и расхаживая по комнате, говорил себе: «Она хочет мною играть, для нее я как фортепьяно. Бросает, берет, потом снова бросит… Меня держали про запас. Что там ни говори, она хочет, чтобы я снова сделал ей предложение — может быть, чтобы отомстить или чтобы тот, другой, ее приревновал и вернулся… Как будто я кукла, игрушка, дон Никто… А у меня есть свой характер, да, есть; я это я! Я это я! Я обязан Эухении; не могу отрицать, она пробудила во мне способность к любви; но раз она ее пробудила и оживила, теперь Эухения мне больше не нужна, женщин более чем достаточно».
Тут он не мог сдержать улыбки: ему вспомнились слова Виктора, сказанные их другу Хервасио, когда тот после свадьбы объявил, что едет с женой в Париж. «Ехать в Париж, — сказал Виктор, — с женой? Это все равно что везти треску в Шотландию!» Аугусто тогда от души смеялся.
И он продолжал: «Женщин более чем достаточно. Сколько очарования в коварной невинности, в невинном коварстве Росарио, этого нового издания вечной Евы! Очаровательная девочка! Эухения низвела меня от абстрактного к конкретному, эта же привела к родовому, а кругом столько соблазнительных женщин… Столько Эухении! Столько Росарио! Нет, нет, мною никто играть не будет, особенно женщина. Я это я! Пусть у меня маленькая душа, но она моя!» И, чувствуя, как это его «я» словно разбухает, разбухает и в доме ему уже тесно, Аугусто вышел на улицу, где этому «я» будет просторней и вольготней.
Едва он сделал первые шаги на улице, увидел небо над головой, увидел прохожих, — все шли по своим Делам, не замечая его, конечно, без умысла и не обращая на него внимания просто потому, что не были с ним знакомы, — Аугусто почувствовал, что его «я», то самое «я» в горделивом «я это я!», стало уменьшаться, уменьшаться и снова уместилось в его теле и даже внутри тела стало искать уголок, где бы спрятаться, чтоб его никто не видел. Улица казалась ему кинематографом, а он сам чувствовал себя тенью на экране, каким-то призраком. Погружение в толпу, затерянность в массе людей, которые двигались, ничего не зная о нем и не замечая его, всегда действовали на него так же, как погружение в природу, под открытым небом, на вольном ветру. Только наедине он ощущал себя, только наедине он мог говорить себе, быть может, чтобы себя убедить!
«Я это я!» Среди людей, затерянный в озабоченной или веселящейся толпе, он терял ощущение самого себя.
Так пришел Аугусто в укромный садик на пустынной площади того удаленного от центра района, в котором он жил. Площадь эта была спокойной заводью, где всегда играли дети; там не громыхали трамваи, не мчались автомобили; какие-то старички приходили погреться на солнце приятными осенними днями, когда листья с дюжины индийских каштанов, росших здесь за решеткой, кружились, гонимые северным ветром, по плитам мостовой или покрывали сиденья деревянных скамеек, как обычно выкрашенных в зеленый цвет, цвет молодой листвы. Эти ухоженные городские деревья, посаженные в правильном порядке, получавшие воду, если не было дождя, в определенные часы из оросительной канавки и протянувшие свои корни под плитами мостовой; эти деревья-пленники, вынужденные ждать, когда солнце взойдет над крышами домов, а потом спрячется; эти деревья-узники, скучавшие, наверное, по родному лесу, притягивали его с таинственной силой. В их кронах пели птицы, тоже городские, приученные улетать от детишек и приближаться иной раз к старикам, которые бросают им хлебные крошки.
Сколько раз, сидя в одиночестве на зеленой скамейке посреди маленькой площади, он видел пожар заката над крышами, а иногда в огненном золоте багряного света темнел силуэт черной кошки на трубе соседнего дома! Теперь была осень, осыпались листья, желтые, лапчатые, как листья винограда; похожие на засохшие, сплющенные кисти мумии, они падали на клумбы в центре плоч щади, на дорожки и цветочные горшки. И дети играли среди сухих листьев, собирая их в охапки и не замечая пылающего заката.
Когда он пришел на спокойную площадь и присел на, скамью, не преминув смахнуть с сиденья сухие листья, — : ведь была осень — там играли, как обычно, ребятишки, Один из них поставил другого к стволу индийского каштана, хорошенько прижал и сказал: «Ты будешь пленником, тебя схватили бандиты…» — «Да ведь я…» — отозвался недовольно мальчик, но первый его перебил: «Нет, ты уже не ты…» Аугусто не желал этого слушать, он поднялся и пересел на другую скамью, И сказал себе:
«Вот так играем и мы, взрослые. Ты уже не ты! Я это не я! А эти несчастные деревья? Разве охи — они? Их листья опадают гораздо раньше, чем у их сородичей в горах, остаются одни скелеты, и эти скелеты отбрасывают укороченную тень на мостовую под светом электрических фонарей. Дерево, освещенное электрическим светом! Какое странное, фантастическое зрелище представляют их кроны весной, когда эта вольтова дуга придает им металлический отблеск! И морские ветры их здесь не колышут… Несчастные деревья, им не дано вкушать прелесть темных, безлунных ночей в лесу под покровом трепетных звезд! Как будто человек, посадив каждое из этих деревьев на площади, сказал им: «Ты уже не ты!» А чтоб они этого не забывали, их снабдили электрическим освещением по ночам. Чтоб они не спали… Несчастные полуночники, бедные деревья! Нет, нет, со мной не сыграют такой шутки!»
И он встал и побрел по улицам как лунатик.
XX
Отправиться в путешествие или нет? Он уже дважды объявил о своем намерении: во-первых, Росарио, сам не зная толком, что говорит, ради красного словца или скорее ради того, чтобы таким образом выяснить, поедет ли она с ним; во-вторых, донье Эрмелинде, чтобы доказать… Что? Что он, собственно, хотел этим доказать? Все, что угодно! Но слово уже вырвалось два раза, он уже сказал дважды про долгое и далекое путешествие, а он человек с характером, он это он; значит, он должен быть человеком слова?
Человек слова сначала сообщает о своем намерении, потом обдумывает его и наконец исполняет, независимо от того, нашел ли он его по размышлении разумным или нет. Человек слова ничего не исправляет и не отступает от того, что было сказано. А он сказал, что собирается предпринять долгое и далекое путешествие.
Долгое и далекое путешествие? Почему? Зачем? Как? Куда?
Ему доложили, что его желает видеть какая-то сеньорита.
— Сеньорита?
— Да, — сказала Лидувина, — мне кажется, это она, пианистка! Та самая!
Недоумение охватило Аугусто. Мгновенная слабость, и у него возникла мысль отказать ей, сказать, что его нет дома. «Она пришла покорить меня, поиграть со мной как с куклой, хочет, чтобы я стал ее игрушкой, чтобы заменил другого…» Потом Аугусто подумал уже спокойнее: «Нет, надо показать свою силу!»
— Скажи ей, я сейчас выйду.
Его восхищало бесстрашие этой женщины. «Надо признать, она настоящая женщина, настоящий характер, какая отвага! Какая решительность! Какие глаза! Но нет, нет и нет, она меня не сломает! Она меня не покорит!»