– Я знаю. Я проверяла, что твой рейс долетел.
– Да? Я не думал, что ты волнуешься. Хорошо, теперь и тебе буду звонить по прилете.
– Звони. Я помню, ты как-то сказал, что самая опасная часть пути – это дорога до аэропорта, в самолете уже вряд ли что-то случится. Но мне все равно неспокойно.
– Прости, Пэгги. Я не знал. Буду сообщать.
– Это ты прости, что я лезу со своими страхами. Просто я проснулась, села работать и не могу. Ты у меня перед глазами.
Пэгги, напоминаю, художница. Она живет одна в особняке в Хайяннис-Порт, рядом с имением семейства Кеннеди. Встает к обеду, садится за мольберт, вечером гуляет по берегу океана, потом опять пишет, остаток ночи читает, потом гуляет под первыми лучами солнца. Не будучи солнцепоклонницей, она любит восходы и закаты, старается их не пропускать, благо с волнолома ей видны и те, и другие. Я посмотрел на часы. Да, в Лондоне начало десятого, значит, у нее начало пятого. Пэгги раньше трех дня не просыпается.
– Ну, не знаю, – сказал я. – Я своего аватара никуда не отпускал. Вон он свернулся клубочком под столом и спит себе.
– Значит, померещилось.
Пэгги, разумеется, не знает, что мои командировки – это, как правило, экскурсии в мир, над которым иногда опасно просто занести ногу. Нет, сам факт моего отсутствия воспринимается ею не иначе как потенциальный риск. Как будто когда человек дома, с ним не может произойти ничего плохого. Пэгги волнуется. Моя мама, которая прекрасно знает, чем я занимаюсь и насколько это опасно, тоже переживает за меня. Но ее страхи размыты, она понятия не имеет, в какой я стране нахожусь в данный момент и чем рискую. И все же, возможно, со мной пока ничего не случилось лишь благодаря тому, что обе они за меня молятся: Пэгги с врожденной верой эмансипированной, но все же католички, мама – с бурной энергией неофита, отринувшего злонамеренно внедренный в его сознание атеизм. Так мне кажется, но и обратное тоже недоказуемо.
Мы поболтали, пока Пэгги не успокоилась. Она не любит говорить о картинах, над которыми работает, а тут вдруг согласилась. Видимо, остались лишь финальные мазки.
– Это опять ты. – Я уже на десятке ее картин и, видимо, благодаря этому и останусь в истории, как какой-нибудь ван-гоговский почтальон Жозеф Рулен. – Помнишь, старую ветлу спилили на участке?
Ветле было лет сто, не меньше. Посередине ствола было большое дупло, куда наш сын Бобби прятал свой запас стрел и шифрованные, из придуманных им самим иероглифов, сообщения для индейцев. Мы, собственно, из-за мальчика и спилили дерево, которое наклонялось все больше и грозило упасть при очередном порыве ветра.
– Помню, конечно.
– Так вот, на картине ветла, уже срубленная у основания, лежит на земле, а ты начал отпиливать от нее толстый конец двуручной пилой.
– Подожди…
Ветлу спиливала целая бригада работающих по-черному, то есть за наличные, боливийцев. Они же нарезали бензопилами ствол и ветки на подъемные куски и в несколько приемов увезли все в тот же день.
– Да я помню, как это было на самом деле. Но это как-то лишено смысла. А так на земле лежит большое дерево, которое распиливать придется неделю, не меньше. Но тебя это не пугает. Ты уже въелся в ствол двуручной пилой, которой ты работаешь в одиночку, и вид у тебя совсем не удрученный, что впереди столько мучений. Работа тебе, может, быть, не совсем в кайф, но она тебя и не пугает.
– А почему ты мне не помогаешь? Или Джессика?
– Тебе не нужна помощь. Тебе это не в тягость. В тебе не просто стойкость, а и какая-то радость. Радость перед лицом жизни, в которой столько всего тяжелого. Радость, которой я не понимаю, но я хотела бы, чтобы у меня она тоже была.
У Пэгги все работы такие. За внешними образами у нее, как – пусть вас не шокирует это сравнение – у Брейгеля, всегда есть скрытая мысль, какая-то философия, иногда притча. Она стесняется заявить о себе в открытую и прячется, чтобы избежать пафоса. А палитра у Пэгги, в отличие от Брейгеля, очень нежная, прозрачная, от ее картин в комнате сразу становится светлее.
– Сколько же ты всего обо мне понапридумала, чего нет и в помине, – так не без скрытого кокетства я свою тещу похвалил.
– Я ничего не могу придумать, – кротко отвечала Пэгги. – Я – зеркало.
– Ладно. Вернусь в Штаты, приедем посмотреть, что ты там отразила.
– Я сама привезу картину. У Бобби над кроватью есть место.
Работы Пэгги уже неплохо покупают, хотя пока и не большие музеи. Но лучшие она оставляет у себя или привозит нам.
– Отлично, я-то уж точно не против. Хотя финансовое благополучие своему внуку и его потомству ты уже обеспечила.
Мы еще немного поболтали, и я опять заснул.
Радж позвонил почти в одиннадцать.
– Вашего таинственного незнакомца мы установили. Это журналист, некто Рашид Халед. Корреспондент ливанской газеты «Аль-Ахбар».
– Как вам это удалось?
– По номеру машины. И адрес его имеется, и несколько фотографий. Готовы подвезти вам. Куда и когда?
Раджу я доверяю, но не в свою же гостиницу вызывать курьера?
– Я бы предпочел сам к вам заскочить. Семь утра не рано? – Радж молчал. – Семь тридцать? Семь сорок пять?
– Магазин открывается в девять, – кротко сообщил Радж. Но тут же добавил: – Знаете, как можно поступить? Через три дома от нас есть индийская булочная. Называется без затей: «Свежий нан». Тоже наша. Там утром работает один из моих племянников. С проволочками на зубах, если помните.
– Помню.
– И он вас знает. Купите чесночный нан, и он положит в пакет ваши фото. Не в тот же пакет, – поспешил добавить индиец.
– Отлично, договорились. Ну и, если бы я был совсем невыносим, я бы спросил, удалось ли поставить маячок в машину и журналисту?
Радж засмеялся – заливисто так, открыто.
– Мы попробовали, но, видимо, без большой фантазии. Потому что в том месте, под бампером, уже прилеплен один. Может, где-то есть и еще, мы всю машину не проверяли.
Ну да, Ашраф же говорил: этот парень работает на всех.
– Тогда его лучше не отслеживать, только засветитесь.
– Наоборот. Мы уже частоту маячка вычислили и к нему подключились. Не бойтесь, нас засечь невозможно. Но наружное наблюдение при таком раскладе действительно рискованно.
Оно, может, и не понадобится, подумал я, снова засыпая. Посмотрим завтра, что этот ливанец рассказал Ашрафу.
За два дня до похищения
1
Я прислушиваюсь к своим снам. В сущности, впечатления и ощущения, которые мы испытываем и наяву, так призрачны, так причудливы, так быстро теряют реальность, оказываясь в прошлом. И раз так, чем они отличаются от сновидений? Я часто мучаюсь, видел ли я что-то, когда бодрствовал, или во сне. Мне действительно кто-то сказал то или это или мне это приснилось? Небанальная такая особенность для человека моей профессии.
В ту ночь впервые за многие годы я увидел во сне Риту. Это моя первая жена, которая вместе с нашими двойняшками погибла в перестрелке в начале нашей жизни в Штатах. Первое время она приходила ко мне чуть ли не в каждом сне, потом стала появляться все реже и реже. Каждый знает это по собственному опыту – мертвые удаляются от нас. Я даже где-то читал, что их нельзя удерживать, думая о них все время. Им тяжело оставаться на привязи, их нужно отпустить.
Рите сейчас было бы сорок четыре, но ей всегда будет двадцать девять. Когда она ушла, она была еще в расцвете той волшебной привлекательности, которую французы называют «красота дьявола». Она и приснилась мне такой: сияющей, с тяжелыми густыми волосами, прямым носом и ямочкой на левой щеке, когда она улыбалась. А она пришла веселой, счастливой, кинула на постель бумажные пакеты с ручками из фирменных магазинов и подошла поцеловать меня. Она ходила купить себе что-то из одежды на лето, хотя шопингом в Сан-Франциско Рита без меня занималась, может, пару раз, не больше.
– Ну, показывай. Что купила? – спросил я.
Рита загадочно улыбнулась. И опять эта ямочка на щеке пропечаталась. Я ведь о ней и не вспоминал, когда думал о Рите, а вот поди же: бессознательное мое о ней и не забывало. Не переставая улыбаться, она взяла один из пакетов и сказала мне: