Так и оказалось: вслед за ней, чуть замешкавшись, выбрался мужчина – основательно старше, приятно полноватый, что даже шло его высокому росту, с проседью короткой стрижки на большой крепкой голове, и тоже будто новенький, словно он в прежней жизни не был ничьим мужем, а стал им только вот сейчас, при новой жене. И бежевые брюки, и легкая куртка цвета некрепкого кофе с молоком, и коричневые туфли, в которых с первого взгляда угадывались стильность, фирменность и весомая цена, – все это выглядело тоже новым.
А потом начал вылезать мальчик лет восьми, тоже новенький и красивый, в черном костюме с галстучком, похожий на маленького взрослого. Он вообще, как ни странно, казался взрослее своих спутников – выражение лица озабоченное, поспешное и испуганное; такие лица бывают у стариков, которые понимают свою никому уже ненужность, обременительность, вот и заискивают перед всеми, чувствуя свою вину.
Красавица, повязывая на голову платок и глядя на храм, упрекала мальчика ровным и презрительным голосом:
– Я говорила тебе не трогать, зачем ты туда полез? Ты тупой? Нормальных слов не понимаешь? Орать на тебя?
Мальчик не отвечал, понимая, что любой его ответ вызовет новую вспышку. Он сидел в открытой дверце, спустив ноги вниз. Будто сомневался, позволят ему выйти или нет.
– Чего застрял? – спросила женщина. – Денис, он явный тормоз, его к врачу надо.
– Да ладно тебе, – отозвался мужчина.
– Может, пусть посидит? А то там тоже что-нибудь уронит и разольет, позорище. Машину заодно посторожит, мало ли.
Она глянула на меня, подозрительно стоящего неподалеку. Подозрительно – потому что человек должен или куда-то идти, а если устал, должен сидеть. Этот же стоит и смотрит. Ладно бы на храм глядел, крестясь, тогда понятно. Нет, торчит тут непонятным столбом и пялится в неизвестность. Кто знает, что у таких на уме.
– Пусть разомнется, – сказал Денис.
И мальчик опустил ноги до асфальта.
– Нефиг делать! – возразила красавица. – И я сколько говорила: не спорь при ребенке, мы сами все должны решить! Чтобы выработать одно мнение.
Мальчик убрал ноги.
– Идешь или как? – спросил его Денис.
Мальчик пожал плечами.
– Дело твое, – сказал Денис и пошел к церкви.
Пошла и красавица, на ходу старательно осеняя себя крестным знамением, и удивительным образом казалось, что эти ее жесты – тоже новенькие, вот только что ею придуманные, а если и не ею, то они у нее, несомненно, лучшего качества.
Мальчик остался сидеть.
Он глянул на меня – как-то вопросительно, будто хотел понять, что я слышал и видел и как к этому отношусь.
Я дружески улыбнулся: все нормально, брат, все отлично, жизнь продолжается.
И он в ответ улыбнулся открыто и радостно – как родному, как единственно близкому на свете человеку.
Муж
У него было большое, плоское темя в кабаньей красной шерстке, носик расплющенный, с широкими ноздрями, глазки ореховые и очень блестящие. Но когда он улыбался, он был очень мил.
Это было счастливое время: мы с женой и маленькой дочкой разъехались с моими родителями, разменом это называлось, вселились в однокомнатную квартирку, начали самостоятельную жизнь. Я перекрасил кухню и ванную, наклеил в комнате новые обои, в углу поставили детскую кроватку, у стены диван-книжку, никогда не складывавшийся, на полу был кем-то подаренный палас, ярко-синий с красными кругами, от которых рябило в глазах. Больше не было ничего, да ничего и не требовалось.
К нам приходили друзья и подруги, веселые и холостые, – мы были первой семейной парой и первыми, кто родил ребенка себе на радость и заботу. Они нам завидовали, потому что почти все жили с родителями, были зависимы и материально, и жилищно. А я тогда ушел из школы, где проучительствовал после университета три года, работал грузчиком, получая в два раза больше, чем в школе, после смен коротко спал, а потом запирался в санузле – ставил на старую стиральную машинку «Рига» пишущую машинку «Москва», садился на крышку унитаза, подстелив старое полотенце, чтобы не застудиться, и, бойко стуча двумя пальцами, сочинял рассказы, которые рвал сразу же после сочинения. Рукой писать не мог – плохо разбирал собственный почерк, он меня раздражал. А буквы машинописные, стандартные отчуждали текст, я видел его отстраненно, как не свой. Поэтому и рвал.
С бумагой была проблема. Иногда выручали папа и мама, принося с работы небольшие стопки чудесных, гладких и белых учрежденческих листов. Иногда удавалось ухватить что-то в магазине. Продавалась, помнится, дивная бумага, называвшаяся «Хозяйственная». Пятьсот листов в пачке, очень тонкая, как папиросная, серая, с видимыми в фактуре тонкими щепочками. Зато легко рвалась, а еще можно было использовать как туалетную, которая тоже была в дефиците.