"Что и говорить, он не очень-то приятен для теоретического мышления, этот мир, который существует-несуществует, в котором ничто строго не задано ни предыдущим, ни последующим и нельзя сбросить со счетов ни случай, ни волю и решение человека, в котором не всегда уместны "потому что" и логические правила игры, в котором противоречия всегда в борьбе и редко в единстве... словом, такой диалектический мир, что хоть ложись и помирай!"
"И они померли, эти трое. И меня едва за собой не потянули, потому что пока я отражал логику тураевской идеи логическим же оружием, я был кандидат в покойники. Померли, потому что верили в свой теоретически безупречный, но все-таки искусственный - а поэтому и мертвый - мир, больше, чем в реальность. Они были разные люди: физик-поэт Тураев, утонченно наслаждавшийся мыслью и загипнотизировавший себя ею, друг-почитатель Загурский, оформитель и популяризатор его .идей, Степан Степанович Хвощ, обойденный в своем стремлении сотрудничать и почитать (и только в последний день своей жизни дорвавшийся до "первоисточника"). Но общим было то, что все трое воспринимали или отвергали новые идеи не только рассудком, но и чувствами, сердцем. Такова специфика работы ученого: долго размышляя над какой-то проблемой, пропитываешься ею. В психологии это явление называют "возникновением доминанты"...
Сейчас Борис, сам того не замечая, размашисто шел посередине пустого шоссе в сторону Катагани.
"Нет, конечно, были и привходящие моменты. Для Тураева - то, что он автор новой теории, автора свое произведение всегда пленяет. Был и момент, воспитавший в нем веру в предопределенность: то, что он Тураев-II, Тураев-младший. Он не хотел быть вторым, искал свой путь в жизни, хотел в летную школу... но батя воспрепятствовал, и он стал наследным принцем в физике. У Загурского - вера в провидческую правоту шефа да плюс впечатление от его смерти: он ведь быстро понял, отчего умер Тураев, не мог не понять. Для Хвоща к пиетету прибавилось впечатление от двух смертей... Мне, бедному аспиранту, в этом смысле вообще полагалось не трепыхаться, сразу заказывать гроб! Но главное, идею, что материальный мир весь сразу записан в геометрическом четырехмерном пространстве, они не могли не принять. Мир должен быть прост - и чем проще идея его устройства, тем она гениальнее. И они сразу впитали в себя некритично образ математического мира, в котором все произошло, книга Бытия написана, прочитана и захлопнута.
Ну а дальше пошла борьба двух доминант: объемлющей мир, отвечающей на все вопросы, пропитавшей психику идеи Тураева (будь она частной, все, пожалуй, обошлось бы) - и столь же всеобъемлющего, извечно пропитавшего нас чувства жизни. Темного, безрассудного - поскольку оно свойственно и червю, и букашке чувства, но бесконечно более мудрого, чем любая логика. Эти доминанты начисто отрицали друг друга. С ощущением предопределенности жить нельзя: либо ты уничтожишь в себе это чувство-мысль, либо она придавит и прикончит тебя... Загурский и Хвощ, наверно, тоже сопротивлялись, оспаривали, действуя обычным оружием ученого, - но от этого идея только сильнее укреплялась в них: до той стадии, когда они каждое свое движение, каждый вздох и удар сердца стали понимать как нечто заданное извне, не свое, мертвое. И это был конец".
Чекан вспомнил, как и сам он несколько часов назад лежал в комнате, постепенно слабея умом и телом, как ледянящая логика идеи Тураева вытесняла жизнь из его мозга, - вздрогнул, зябко повел плечами. Он уже вышел к реке и сейчас с высокого берега видел, как начинается утро: побагровело, накалилось небо на юго-востоке, алые с сизым облака в том месте, где вот-вот должно появиться солнце, встали торчком, будто их расшвырял огненный взрыв. Звезды растворились в голубеющем небе, только Венера блистала правее алых облаков, сопротивляясь рассвету. Город на том берегу, в низине, был залит туманом; из него выступали верхние этажи зданий, заводские трубы да еще всплывали на улицах покатые, как у китов, крыши троллейбусов.
"И ведь как странно выходит, - думал Чекан, наблюдая поднимающееся за домами солнце, - начинает человек подвергать жизнь умозрительному анализу, и все у него не слава богу: то юдоль слез и печали, то "пустая и глупая шутка", а то и вовсе не жизнь, а мертвечина о четырех измерениях, сухое древо. Да ведь вот она, жизнь. Несовершенная, далекая от умозрительных идеалов... так ведь все равно: это же все, что у нас есть! Привет, несовершенное Солнце в лохматых протуберанцах! Здравствуй, пыль, попираемая ногами! Привет и вам, розовые волнишки на реке! Здравствуй, Жизнь - волна становления, здравствуй, мир существующий-не-существующий! Меняйся дальше, ничего, мы уже привыкаем. Ты не познаваем до конца - тоже ничего, значит, будет еще много "кризисов физики" и иных наук; так даже интересней, многосерийной. Окостенелое застывшее знание опаснее всех кризисов... Привет, ветер, листья на деревьях, привет, река! Нет никого, кто намертво предписал, как вам дуть, шелестеть, течь... как шагать мне. Потому что в свободе воли Жизнь, в стремлении и движении вечном. И да будет так!"
Через мост полз на эту сторону первый погромыхивающий трамвай. Поднявшееся солнышко пригревало. Борис размеренно потянулся, зевнул и зашагал к трамвайной остановке. Ему необыкновенно захотелось спать, а бояться теперь было нечего.
- Как - все? - разочарованно воскликнет иной читатель, измерив взглядом остаток текста. - А где еще один труп? Было обещано четыре. Деньги обратно!
...Нет, но окровожаднели ныне читатели (они же зрители) до последней крайности. Ведь каких людей положил - и без единого выстрела, и не ради каких-то там банкнот или бриллиантов, а во имя идеи... и все мало? А мысли, а коллизии, а пейзажи, а восход солнца, а... нет, им подавай труп.
Ну ладно. Пятьдесят три года спустя доктор физико-математических наук, профессор в отставке Борис Викентьевич Чекан, простудившись зимой на рыбалке, умер от коклюша.
Как говорил самый проницательный персонаж данной истории Андрей Аполлонович Мельник: "Все, между прочим, умрем - так, значит, это самое!"