Страна пятисот великих городов, как ее звали в древности, стала бы археологической державой, стягивающей лучшие мировые силы и на них строящей свою экономику. И державой паломнической. Культура умирает от невнимания к ней больше, чем от прямого уничтожения. Археология в союзе с паломничеством способствовала бы вызволению памяти и красоты из стремящегося поглотить эту культуру забвения. А с красотой — вызволению и очищению начал веры, строившей и возвышающей человечество, ибо и вера, как старые камни, осыпаясь, оставляет на месте целого все больше зияний, которые затягиваются суевериями и новыми ересями.
Руины выветривались, становились неотличимыми от мертвого камня, возвращались в плоть земли, как возвращается в нее человек. Прекрасные «декорации» скал и страшных каньонов делали эту смерть величавой, так что мы даже пропустили то мгновение, когда в эту оперную вечность старой земли вошли издали торжественные и мрачные силуэты эллинского храма Зевса и мощной римской башни. По дороге к ней проскочили мимо «правления» (более высокие определения к этой местной администрации не подходили), где сидели на ступеньках и за столами, играя в карты и попивая чай, как у нас где-нибудь в Дербенте на городском годекане, вероятно, все мужчины поселка. Перед «правлением» теснился небольшой сад скульптуры, свезенной с окрестностей. Она стояла на земле и казалась слишком нагой и не очень уместной в чужой среде. Жители дружно проводили нас взглядами и потянулись вслед за нами к старому римскому театру, понемногу растаскиваемому на ограды виноградников, на сараи и хлева. И пока мы рассаживались для общей фотографии, встали на верхних ступенях, по-детски радуясь новым людям и дивясь неслыханной тут русской речи.
Была поздняя осень, и снова эти скоро выстывающие горы. Мы казались легкомысленными в своих беспечных и неподходящих одеждах, и они дружно манили нас стаканами с чаем. А дети глядели прямо и самозабвенно, боясь пропустить каждое движение. Ограды садов были составлены из роскошных баз и капителей, из фризов и архитравов, поставленных, как хватило сил, и затянутых сорной травой и кустарником. Виноград норовил обвить латынь и узорочье камня и одухотворить это домашнее варварство. И все-таки на сердце лежала тяжесть от этой душевной простоты обращения с великой историей.
Прекрасная арка с роскошными колоннами времен Веспасиана, переименовавшего эллинскую Ольбу в римскую Диокесарию, перегораживала улицу, обнимая уходящую вдаль сельскую дорогу, чье-то бедное жилище, сложенное с барачной жалкостью из камня все того же униженного римского театра, молодую мечеть и холодную синеву неба. На карнизах еще были видны свирепые, но уже никого не пугавшие львы. Постаменты на колоннах для статуй императоров и героев пустовали — мраморные «останки» героев, видно, и вели в саду при «правлении» долгие мужские разговоры.
Еще хороша была арка северных ворот города, но стоящий рядом ржавый разбитый «форд» тридцатых годов, пестрое бедное белье на длинных веревках и внутренности скудной жизни соседних домов уже заслоняли ее красоту. Как и величие чудесных пропорций эллинского храма Тихе — упрямой богини случайности, которая явилась в греческой мифологии, чтобы поколебать неуклонность и неотменимость судьбы. Воспетая Гомером, Архилохом и Пиндаром, отсылающими ее в соответствии с именем к разным родителям — от Посейдона до Зевса, она пребывала символом переменчивости мира, и уж тут, в этом позабывшем себя Веспасиановом городе, пришлась ко двору, каждым камнем подтверждая женскую неустойчивость истории. Садящееся солнце короткого дня пыталось скрасить ее разрушение и вызвать в памяти благородные колоннады таких же древних, но более сохранных городов Сиде и Перге, но обступающая бедность не давала воображению обмануть себя.
И только могучая колоннада храма Зевса (по утверждению путеводителей, самого старого в Малой Азии — II век до н. э.) по-прежнему не сдавалась суете времен и была подлинно Зевсова — божественна, неодолима. Колонны стояли обезглавлены, словно срезанный страшной грозой лес. Капители валялись внизу с превосходно не вырезанными даже, а словно извлеченными из камня силой умного ветра головами тигров, овнов, тавров, как и фрагменты фризов с чудесными женскими и в обезглавленности прекрасными фигурами, — низкое солнце грело их и делало совершенно живыми. Человеку с воображением хорошего историка легко было представить их, как в обратной съемке, возвращенными на места и восхититься силой и величием мастера или мастеров, одухотворивших камень. Но и нам было хорошо слушать немую двухтысячелетнюю речь, оглаживая пальцами темную поверхность, и в осязании чувствуя напряжение их ртов, выразительность глаз, легкие складки туник и изящные пальцы не касающихся камня ног. А когда двор потемнел из-за того, что солнце склонилось к самому горизонту, выступила эта самая тяжкая когорта зевсовых колонн. Шаг их был так страшен, что уже слышался не Рим, не Эллада, а какая-то египетская даль и величие. Небо, исчерченное натовскими или реактивными самолетами, казалось шелково-легким рядом с этим властительным маршем. И особенно видна была тщетность христианского усилия приручить этот храм, заставить его услышать тихое Христово слово. Абсида, пристроенная в свой час к этому чужому телу молодым христианством, глядела неуверенной и напрасной — тут жил ритм иных небес, иного понимания Бога.