Выбрать главу

Возвращение Чудотворца

Вот и в третий приезд мы добирались из Стамбула до Мир Ликийских через всю Турцию, и, знай мы историю родной Церкви и географию чужой страны получше, не устали бы так за шестнадцать часов автобусного пути.

Это потом, когда уже вернемся домой, уткнемся в книги и старые карты, мы узнаем, что миновали, иногда проезжая прямо посредине города, Халкидон с его памятью о Четвертом Вселенском соборе, который разделил христианство на две первые, до сих пор противостоящие друг другу ветви. А за ним — Никомедию с двадцатью тысячами мучеников при Диоклетиане, город юности Константина Великого, где император крестился на смертном одре (мечтал креститься в Иордане, и вот не успел).

Халкидон и Никомедия давно живут с иными именами и гордятся другими святынями, но старыето карты в историях Моммзена и Габона еще напоминают о днях греческой и римской славы. Это уж мы народ такой порывистый — хочется увидеть скорее, чем узнать.

Да, признаться, и на хозяев страны надеялись, что они, взявшись за туризм, создав Фонд Санта-Клауса, знают своих «кормильцев» получше. Но было здесь и то простое, но здоровое преимущество: знание не гнало нас искать материального подтверждения в камнях и проверять «показания» источников. И нам было дано увидеть, как ярко еще горит звезда Византии в нашем сознании. Вероятно, яснее, чем над самой своей бывшей Родиной. Это чувствовали уже славянофилы. Это знали Данилевский и Леонтьев. Об этом русские люди думали в Первую мировую, когда Греция горела святым национальным огнем, вырываясь из оттоманских пределов, когда Сербия вспоминала свое византийское «вчера» и искала возвращения своих древних святынь, а русские юноши вроде тонкого символиста Бориса Садовского мечтали о «всеславянской империи Александра Сербского со столицей Царьградом».

Это давнее пламя теперь перегорело, но свет праотеческой небесной Византии все долетает до нас. Так бывает, когда звезда умирает и ее уже нет, но свет ее пробивается сквозь время.

Да и не кажется, а подлинно жив и крепит нашу Церковь.

До успения Святителя было еще два дня. И я торопился перечитать старый дневник и вспомнить первую поездку.

* * *

Дорога играла в прятки с морем, убегая и возвращаясь к нему. Тавры сияли белизной вершин. Апельсиновые рощи Финикии переливались золотом плодов, несметных, как желтые одуванчики молодой русской весны.

Не потому ли, что эта всегда цветущая земля не знает смены времен года, наших снегов и зябких синих осенних вод и не замечает, как летит время. Или эта неторопливость только мнилась нам, потому что сердце-то все-таки стремилось в Миры.

Пятидесяти метров прямой дороги было не сыскать. Она лепилась к скалам и висела над морем, огибая несчетные бухты, сияющие нежным аквамарином, — прозрачные, уютные, манящие, безлюдные. Ниже нас ясно читалась в береговых скалах каменная тропа, выбитая за столетия пастухами и апостолами, помнившая, очевидно, и твердый шаг Святителя, торопившегося утешить страждущего, ободрить невиновного, удержать неправого.

Миры выглядывали с каждым поворотом все ближе и наконец раскатились в малой долине.

Собор таился рядом с центром, с живой торговлей, но увидеть его без вожатого не представлялось возможным.

За полторы тысячи лет паломники наносили на своих греческих сандалиях, римских башмаках, турецких туфлях и русских сапогах столько земли, что в союзе с илистой рекой Мирос почти засыпали древний храм. Теперь к нему надо было спускаться на несколько метров. А когда немного оглядишься и обойдешь храм со стороны бедного, примыкающего к нему базара, увидишь, что стоишь на уровне его кровли. Храм необычайно сложен — столетия любят делать свои архитектурные примечания и дополнения на полях основного «текста». Сейчас уже не найдешь ясных границ того древнего храма Святого Сиона, в который Святитель вошел молодым человеком, надеясь провести жизнь в монашеском уединении, и в который спустя годы вошел епископом, чтобы прославиться и оставить храму уже свое имя.

Века здесь обнимаются друг с другом и постепенно делаются одним телом. Во всяком случае, для верующего человека, которому неведомы, да в сущности и не очень важны тонкости археологии, ибо в вечности нет времени и тщеславия столетий.

Да и знай мы тонкости, мы все равно на них не обратили внимания — так остро было чувство нетерпения (неужели мы в Мирах?), так жадно желание все поскорее обежать, обнять, «присвоить», прикоснуться к этим святым плитам (благо никого не было — сказывались будни и окончание сезона). А уж потом открывать, не торопясь, и хоры, где по римской традиции стояли в базиликах женщины (эти вторые этажи звались «гинекей»), и скрытую галерею под амфитеатром горнего места, и сам этот амфитеатр, смущающий неуместной мыслью, что верховные «зрители» за каждой литургией взирали с высоты на бескровную жертву, как некогда их языческие предшественники глядели с таких же высоких скамей римских театров на жертву кровавую, на скармливаемых диким зверям исповедников Христова имени.