Мы помним из «Жития», что Никола разрушил в родных Мирах «до основания» один из красивейших в Ликии храмов Артемиды. А вот теперь стоит на колонне ее храма посреди православной церкви и смотрит на тихий городок, на сохраненные языческие реплики, и нет в его лице ни гнева, ни смущения. Словно они не примирились, а что-то поняли друг в друге за полторы тысячи лет. И додумать бы, но еще надо успеть в царственный Ксанф, или Ксантос, из которого ликийские войска уходили на Трою («Рать ликиян Сарпедон и блистательный Главк предводили, живших далеко в Ликии при Ксанфе глубокопучинном»). «Пучины» реки обмелели со времен Сарпедона и Главка. Город же величав на закате со своими великолепными гробницами, которые кичатся одна перед другой высотой и щеголяют рельефами. Хотя это уже только копии, которыми Британский музей утешил город. Оригиналы увезены из сухого Ксантоса в сырую Англию вместе с чудесным храмом Нереид, от которого остались фундамент да фотографии, говорящие о такой красоте, что ее уже было и опасно подвергать случайностям времени и человеческого своеволия.
А мы со Святителем ищем свое — малый храм за огромным театром. Театры уж так привычны, что ни в Летооне, ни в Ксантосе на них и не смотришь, — подумаешь, сверстники Колизея! От храма уже только план да две колонны. Но зато Большая церковь искупает все. Опять, конечно, вздохнешь: ну что это за имя — Большая? Как было не сохранить небесного покровительства. Но вспомнишь, что храм, по хроникам умер рано под арабской рукой, веке в восьмом, когда еще Византия была в расцвете, и заторопишься вопреки всем запретам перелезть через колючие проволоки, ограждающие дивные, словно вчера положенные тысячелетние мозаики полов, чтобы со Святителем постоять перед алтарем, помянуть дни древние и времена славы Христовой на этой земле.
Будь с нами священник, как хорошо служилось бы здесь, в подлинно царском размерами храме, под стать эфесскому Девы Марии. Как жадно и благодарно слушали бы молитву и этот вечер, и мирный Ксантос, и горы, и театры, палестры, гробницы, потому что они некогда слышали ее здесь и теперь вспоминали бы словно из давнего сна. Что-то (не одни полы и мощные пилоны притвора) подсказывает, что Большая церковь была в свой час рождена, как Афина из головы Зевса, из другого, языческого храма, сменив здесь Артемиду или Аполлона. Как некогда в Антиохии Писидийской из храма Кибелы рос храм Марка Аврелия (когда императоры бесстрашно вставали в ряд богов между Зевсом и Посейдоном), чтобы потом стать храмом апостола Павла. И вот здесь мимолетная-то мысль о Николе на ионической колонне и проясняется.
Святитель еще разрушал языческие храмы, потому что слово Господне горело в нем. И с этим Словом в сердце он «ни во что вменял» хотя бы и совершенные камни, дивные статуи и гордую красоту архитектуры, которые заслоняли для него сияющий идеал бедности и правды. Но, очевидно, уже следующее поколение отцов понимало, что камни можно «перевоспитать», что Слово властно и над ними. Надо только вывести мраморное человечество статуй из храмов, снять яростные или соблазнительные барельефы, прописав их по ведомству уходящего детства. А сам храм повернуть лицом к востоку, если он раньше не смотрел на него. Чаще все-таки смотрел, потому что глядел на солнце, еще не зная, что оно только дитя Солнца Правды. Или всего-то вернее, как в Сардах, — оставить гордую Артемиду доживать свой век, а свой малый храм поставить рядом, не оскорбляя Слова соперничеством, потому что Слово победит само. Но это теперь, из дали опыта, а тогда — вон! Как торговцев из храма.
Вот и Большая церковь служила по их изгнании единственно истинному Творцу всяческих. Человечество повзрослело, узнав Бога, но оно уже не могло и не должно было забывать свое детство, как не может забыть его любой из нас, ибо оно не отменяется, а только сменяется взрослостью, а там и старостью. Мы, словно матрешки, содержим в себе все возрасты.
И можем покаяться в неразумии детства или беспамятстве юности, но не можем сделать их не бывшими. Здесь в соседстве христианских и языческих храмов особенно очевидно, что античность не заблуждение, не злое язычество, подлежащее истреблению, а только человеческое утро, резвая младость, остаться в которой значит в безумии пытаться остановить время. Но и отринуть которую, не повредив душе, тоже нельзя, потому что и в красоте юности, тоже ведь созданной и посланной Богом, тоже есть назидание и подсказка: красота — родная сестра Истины и условие ее понимания. Этот скоро пролетевший день был тому хорошим подтверждением.