Все, кто в поле не ушел, собрались вокруг нас, рты разинули.
— Чья это верблюдица? Аги вашего? — спрашивают.
Джемо отвечает:
— Наша. Мемо с ярмарки привел.
— Врешь, поди?
— Клянусь! Еще у нас есть три овцы в тягости и две козы.
Тут я масла в огонь подлил:
— В нашей деревне теперь у каждого скотина. Мы из банка ссуду получили. Муки себе купили, плуги, семян.
Слушает народ, диву дается. Бабы себя по коленям руками хлопают, жалеют, что не откочевали вместе с нами в свое время. Зульфикяр нам про свое житье-бытье поведал. В опустевшие юрты Сорик-оглу вселил чужих людей, разбойников, каких свет не видал, покою от них нет. И жена Зульфикяра с ним в один голос:
— У нас каждый день драки да брань, житья нам не дают. Уж вы упросите офицера-эфенди, пусть и нас в вашей деревне приютит.
И Зульфикяр подхватил:
— Мемо, стань нашим заступником, вырви нас из лап Сорика-оглу.
Тут и все другие разом зашумели, принялись меня упрашивать.
— Что, — говорю, — и вы к нам навострились?
— И не спрашивай! Было бы куда голову приклонить, и часу бы здесь не остались.
Обрадовалась Джемо: в нашем полку прибудет!
— Не бойтесь, Мемо вас в беде не оставит!
Обещал я им в горе пособить.
— Фахри-бей всем нищим отец, — говорю. — И для вас порадеет. Как надумаете к нему идти челом бить, меня с собой кликните. Я за вас перед ним слово замолвлю.
Обрадовались, благодарят наперебой, а Фиалка тем временем с веревки рвется — удержу нет.
Кивнул я головой Зульфикяру.
— Давай, брат! Веди нас к своему удальцу, а то держать веревку больше мочи нет.
Верблюд его в низине на лужайке пасся. Подходим поближе — знатный самец! К колышку двойной цепью привязан. Молодой еще, а загривок уже наел с наплывом. Увидал Фиалку — заревел, цепью загромыхал — гром по всей лощине прокатился. У нашей бедной яловки поджилки затряслись. А он все на цепи кружит, землю роет.
Зачерпнул Зульфикяр в ведерко холодной воды из ручья, к верблюду подходит:
— Ишь, тварь! — кричит. — Невтерпеж ему. Ополоумел совсем! А вот мы тебя сейчас окатим!
Крестьяне за цепь схватились, держат крепко. Зульфикяр на верблюда водой поплескал. Привязал я Фиалку к дереву, так что ей не повернуться. Стоит она, дрожит всем телом, ревет без передышки, ноздри раздувает, глаза на самца уставила. Тут бабы хором завопили:
— Оплодотворись! Оплодотворись!
Отпустил Зульфикяр цепь — вырвался самец из его рук, захрипел, кинулся к верблюдице, пыль из-под ног заклубилась, камни посыпались. И меня бы сшиб, если б вовремя не увернулся. Откуда ему знать, что самку сперва понюхать, полизать надобно! Черным вихрем на Фиалку налетел…
На обратном пути захотелось Джемо на Коралловый омут взглянуть. Время раннее, отчего не завернуть к омуту. Путь наш мимо мельницы лежал. Зашли во двор — все тихо. Колесо застыло, мохом заросло. И мельница сама осела, углы покосились. Заныло мое сердце при виде такого запустения.
— Вот соберем летом урожай, осенью еще колокольчиков наделаю, хорошие деньги выручу, да и справлю для Джано новую мельницу в Чакалгедии. Больно сумрачный он стал с той поры, как мельницу свою бросил.
— Верно, Мемо. Он спит и видит свою мельницу, как ты — свои колокольчики.
— Много ты знаешь про мои сны! Однако что верно, то верно: жизнь не в жизнь без ремесла, пальцы тоскуют. Мужчине с ремеслом расстаться — что с любимой женой.
Тут Фиалка остановилась, через мельничный арык прыгать не хочет. Джемо тоже остановилась и говорит мне:
— Плохи твои дела, курбан. Колокольцы продавать — жену забывать.
— Зачем забывать, Джемо? За неделю-другую, пока колокольчики расторгуешь, жена не забудется. Ты и глазом не моргнешь, как я уже дома буду.
Ослабила Джемо недоуздок, отпустила верблюдицу воды из арыка напиться.
— Разлука — она и есть разлука. На день ли, на месяц ли — все едино. Ты на днях в город отправился — я места себе не находила, извелась вся. Ни работа, ни сон на ум не идет. Все глаза проглядела, тебя ожидая.
Взял я ее пальцами за подбородок.
— Ну, как прикажешь, курбан! Значит, прощаться мне со звонкими колокольчиками?
Улыбнулась горестно.
— Нет уж, коль отступишься от своего ремесла, черная тоска твою душу иссушит. С той тоски и жена опостылеет. Видно, мне на роду так написано: ждать да в тоске маяться.
И зашептала мне в ухо:
— Дитя от тебя родить хочу. В разлуке с тобой прижму его к своей груди — все от сердца отступит.
Нагнулась к арыку, воды зачерпнула, в лицо мне плеснула — слезы свои от меня скрыть. Закусил я губу, смолчал.
У Кораллового омута отпустили мы верблюдицу на лужок попастись.
Подбежала Джемо к омуту, руками по воде заплескала.
— Мамочка, слышишь ли меня? Дочка твоя Джемо к тебе пришла. Мы теперь в Чакалгедии поселились. Есть у нас и плуги, и земля, и жилье. Мемо с ярмарки привел трех овец, двух коз и верблюдицу. Овцы и козы тяжелые, летом приплод дадут. Верблюдица тоже покрыта. Одна я с пустым брюхом маюсь, мамочка. Что ни пила, что ни делала, все прахом! Вот надумала мощам Вейсела Карани поклониться. Три дня в пути провела. Одна у меня надежда осталась на тебя, мамочка. Соседки мои Зельхо и Зейно давно брюхатые ходят. Надо мной насмехаются: бесплодная, как сухой сучок. Скажи мне: неужто я и вправду бесплодная уродилась?
Скинула она с себя кафтан, разделась догола.
— Глянь, мамочка, бедра мои шире, чем у Зельхо и Зейно. Живот у меня крепкий — хоть двоих выносит. Груди у меня большие — хоть двоих выкормят. За что же небо меня карает! Если про мужа моего спросишь, то мой Мемо всем мужам муж. Здоровый, как верблюд, днем и ночью меня как тесто мнет…
Говорит быстро, сама трясется как в лихорадке. Все тело ее то покраснеет, то побелеет. Провел я рукой по ее бедрам — застонала, на землю покатилась. Жарким дыханием мне лицо обожгла.
— Муж мой, лев мой! Оплодотвори меня!
Вернулись мы ввечеру в свою деревню — крестьяне наши, все довольные, отсеялись, сидят, чубуками попыхивают. Передал я им привет от товарищей.
— Все они жалеют, — говорю, — что не уехали с нами от Сорика-оглу. Он в ваши юрты сущих разбойников поселил. Они наших братьев со свету сживают. Наши собираются просить у командира заступничества, а меня просили им в этом деле пособить.
Защелкали все языками, головами закивали. Сорика-оглу недобрым словом помянули. Один Джано насупился.
— А ты им слово дал пособить, курбан?
— Как не дать? Дал. Проведу вас, — говорю, — к самому подполковнику. Он за всю бедноту радетель и вам не откажет.
Вынул Джано чубук изо рта, на землю сплюнул.
— Зря ты это затеял, Мемо. Они в свое время нам не пособили, зады в юртах спасали. Нынче им за грехи расплата вышла. А мы за чужие грехи не ответчики, своих хватает.
Опешил я: отродясь с Джано такого не бывало, чтоб людей из беды не выручил.
— Что ты ворчишь, Джано? Неужто я худое сделал? Сам говорил: пособить в беде товарищу — первое дело!
Покачал Джано головой.
— Послушай, сынок. Спящей змее на хвост не наступают. Ты для братьев хочешь добро сделать. А Сорик-оглу твое добро во зло оборотит: мол, дали рабам потачку, они и других рабов переманивают. Чего же нам бешеную собаку костью дразнить?
И дядя Вело его сторону взял.
— Джано верно толкует. В старые времена были они нам братья, а нынче наши пути-дороги разошлись. Они сами счастье свое из рук упустили. Приди мы к ним на подмогу — Сорик-оглу опять зубы оскалит. Посевы наши растопчет, скотинку нашу уведет да всех шейхов-беков на нас натравит. Всех собак науськает, чтоб другим рабам неповадно было против хозяина подыматься. В порошок они нас сотрут!
Слушаю я их речи, ушам своим не верю. Это ли герои Гази-паши? От одного слова «Сорик-оглу» трясутся. До земли дорвались и удалую молодость свою забыли!
— Добро, джигиты, — говорю, — вы своих ратных друзей сами в пасть Сорику-оглу швыряете. Мне только помалкивать остается.