Тут Джемо не выдержала.
— Мемо! Как у тебя язык повернулся такое сказать? Не отступайся от своих слов, курбан! Пускай они свою шкуру спасают, а тебе не пристало трусить!
Джано на нее руками замахал.
— Кто это свою шкуру спасает? Говори!
— Вы! Кто еще? В Карга Дюзю народ стоном стонет от Сорика-оглу, а вам хоть бы что!
Дядя Вело глубокую затяжку сделал, после и говорит:
— Не о своей шкуре речь. Знай: и добро с оглядкой делать надобно, нечего старую вражду разжигать.
Так и взвилась Джемо.
— Врагу шею подставлять — уж какая там оглядка! Кто своего врага от пакостей отвадить замышляет, тот ему свою силу показывает. А коли вы Сорика-оглу испугаетесь, мести его убоитесь, братьев своих в беде оставите, он сразу слабину вашу нащупает. Тогда от него пощады не жди! Давно ли он такой тихоня стал? Небось сидит, новые ходы замышляет, думает, как нас извести. А мы тем временем дрожать будем да от братьев своих отрекаться? Да если мы им землю получить пособим, они с нами плечом к плечу встанут! Два ручья в реку сольются. Одному ручью скалу не пробить, а река скалу пробьет да и обломки унесет.
Тут встал Джано, в лоб дочку поцеловал.
— Тыща лет жизни тебе, умная моя, храбрая моя! Верное твое слово! Это у нас, стариков, мозги на жаре растопились. На кривую дорожку нас повело. Что верно, то верно: ручьи в реку сливаются. И нам воедино собираться надобно. Пока мы вместе, нас никакая сила не одолеет!
Остался дядя Вело один против всех нас. Помялся-помялся, рукой махнул да и согласился на наше решение, только велел до поры свой замысел в тайности держать, чтобы Сорик-оглу не пронюхал.
Вот и отправился я с Зульфикяром и еще двоими из Карга Дюзю к Фахри-бею челом бить. Выложили ему все как есть: стань, мол, и для братьев наших отцом родным, вырви их из когтей Сорика-оглу.
Зульфикяр вперед выступил, руку у командира поцеловал, на голову себе положил.
— На тебя вся надежда, командир. Ты наших братьев землей да скотиной одарил. Не оставь уж и нас своей милостью.
Достает он из-за пазухи кошель и давай сыпать из него монеты прямо Фахри-бею на стол — беленьких не густо, все больше желтенькие сверкают! Фахри-бей брови поднял, то на деньги, то на Зульфикяра смотрит. После рукой деньги отодвинул:
— Собери это обратно в кошель, да поживее. И запомни: если власть имущим глаза золотой блеск застилает, толку от них не жди. Добрые дела за золото не делаются. А вам на новом месте денежки очень пригодятся.
Я перед командиром со стыда чуть сквозь землю не провалился.
— Прости ты его, командир. Это он не со зла, а по темноте своей. У нас тут что ни шаг — везде деньги требуют, а добра мы ни от кого отродясь не видывали. Ты уж не держи на него зла.
И товарищи Зульфикяровы Фахри-бею в ноги повалились: пощади, не гневайся!
Поднял он их с пола, по спинам похлопал:
— Отправляйтесь вы домой и передайте своим соседям от меня привет. Все, что будет в моих силах, я сделаю. Постараюсь и для вас хорошее местечко подыскать.
Ай, джигит-командир! Ай, лев-командир! Знать, на чистом молоке того льва вспоили!
С легкой душой мы домой возвращались. Шли порознь, чтобы никто про наши дела не пронюхал. Нас и в городе вместе не видали.
Подошел конец осени. Вот уж и сено на лугах в стога собрано, и поля нежной зеленью опушились.
Справил я себе новый литейный прибор, за старое ремесло взяться хотел, да все оттягивал со дня на день, рыбной ловлей пробавлялся. Подходит как-то ко мне Джемо. Руку мою взяла, к щеке своей прижала.
— Осень уж на исходе, а ты все за колокольчики не берешься, на озере прохлаждаешься. Или ты запамятовал, что отцу мельницу обещал справить?
Глянул я ей в лицо — месяц ясный сияет!
— Что-то я тебя не разберу, — говорю. — То ты меня к литью не подпускала, разлуки страшилась, теперь ругаешь меня: зачем литье забросил!
Засмеялась звонко.
— В ту пору нас всего трое было. Теперь будет четверо, а то и все пятеро. Эдакую ораву прокормить надобно!
У меня по всему телу сладкая волна прокатилась.
— Правда, курбан? Прибавления ждешь?
Кивнула головой.
— Правда. Дошли до неба мои молитвы. И я, как другие, понесла.
Говорит, сама от радости плачет. Усадила меня возле себя. Сперва поведала про то, как месяцами дни и ночи напролет маялась, зачатие вымаливала. Живот свой рукой оглаживает. «Коли сын будет, — говорит, — весь в отца пойдет, коли дочь — в мать».
Вдруг встрепенулась.
— А ты, курбан, никому не сказывай до поры, что я в тягости. Как заметно станет, соседки мои лопнут от злости.
— И Джано не сказывать?
— Не надо. Как узнает про внучка, — хей, бабо! — его не удержать, пойдет разносить эту весть по всей округе. Он ведь больше меня горевал о моем бесплодии. А ты: «По мельнице тоскует». Ну, теперь отливай свои колокольчики, тешь свою душу. У меня от тоски утеха есть: твой плод под сердцем шевелится.
После этого разговора стал я с легкой душой своим ремеслом заниматься. Я в своем углу с литьем вожусь, Джемо за скотиной ходит, йогурт заквашивает, масло сбивает, да и мне пособить минуту-другую выгадывает: то колокольчики на ошейники нанизывает, то их сукном протирает. Самые голосистые колокольцы мы для своей скотинки приберегли. И соседей не обделили, рассчитаться после обмолота с ними столковались.
Зазвенело все наше пастбище тихим, ясным звоном. Полилась нежная песня по всей долине, над землянками закружилась, души людские отогрела. Бывало, прислушаются к той песне сестрицы и скажут:
— Ай да Мемо, золотые руки. Всю деревню весельем залил!
Тем временем день моего отъезда в горы приближался. Товару наготовил я изрядно. Стал в дорогу собираться — Джемо чернее тучи.
— Не ко времени ты едешь, — говорит, — смотри, не случилось бы чего! Каждый день мне страшные сны снятся, вся в поту просыпаюсь. То тебя ограбили, то тебя убили…
Посмеялся я над ее страхами.
— Когда живот пухнет, все бабы страшные сны видят, курбан. Радость от этих детей на один день, а после только муки сплошные. Женщина ради дитяти умереть готова. Оно еще в утробе сидит, а уже ее блевать кровью заставляет. Такая бабья доля!
Перед моим отъездом Джемо всю ночь не спала. Одеяло на голову натянула и скулила потихоньку до самого утра. Светать стало — я поднялся с постели. Она меня руками обвила, не пускает.
— Не езди, Мемо! Послушай меня!
Еле вырвался я из ее рук.
— Я же ворочусь скоро!
Она опять меня как клещами сжала.
— Тогда и меня с собой забери! Я тебя обороню, я за тобой присмотрю!
— Да полно тебе, курбан! Дорога дальняя, трудная, не выдюжишь! Тебе нынче одна забота: дитя желанное уберечь, до срока доносить, а в горах и выкинуть недолго, упаси бог!
— Лучше его лишиться, чем тебя!
Как ни просила, как ни молила, видит — проку нету. Утерлась рукавом, затихла. Стала мне в дорогу снедь собирать. Я побежал мула навьючивать. Джано за все время слова не проронил.
Окончились сборы. Подошел я к Джано на прощанье руку поцеловать.
— Смотри в оба! — говорит. — За каждым камнем, за каждым поворотом — враг!
Обнял я Джемо, а она как во сне.
— В добрый путь, курбан…
Голос еле слышно, на шепот сбивается. От того шепота опять у меня в груди заныло.
— Счастливо оставаться, Джемо! Я мигом ворочусь…
Не дожидаясь ответа, уселся я верхом на мула и поехал, не оглядываясь. Если б оглянулся — сердце бы разорвалось от жалости.
Слышу — песня Джемо мне вслед несется:
Не принесла мне эта поездка барышей. Скотоводы свою скотину на ярмарках спустили, тихо в оба, Дерсима не узнать. Народ сумрачный стал, глаза голодные. Сам видел сколько раз: раздробят люди камнем горсть ячменя, поделят, едят.
Рядом османцы трудятся, горы, как Ферхад[44], сокрушают, дорогу прокладывают. Дерсимцы глядят на них исподлобья, рты на замке.
44
Ферхад — популярный персонаж в ближневосточной литературе и фольклоре, зодчий-каменотес, влюбленный в красавицу Ширин.