Знал я, что ее страшило: уеду да не ворочусь к ней. Уж я и так ей клялся, и эдак, припомнил и свою клятву великую у святого источника. «Коли преступлю клятву, — говорю, — двенадцать имамов меня на месте поразят». Сдалась Сенем на мои уговоры. Только велела еще раз к святому источнику сходить, клятву свою перед сейидом повторить. Но и тут не улеглись ее страхи. Снарядила со мной свиту в пять конников, чтобы в пути меня от Сорика-оглу обороняли. Подвязала к моему поясу кошель денег. Как прощаться стали, на шею мне бросилась:
— Ах, Мемо! Забери и Джемо с собой на обратном пути. Буду ей старшей кумой[52]. Мне не привыкать. Чем тебе сохнуть по ней, здесь с ней живите.
Покачал я головой:
— Сама пойдет — заберу, а не пойдет — не посетуй. Нрав у нее что у дикой козы. Она все бесплодием убивалась, боялась: куму ей в дом приведу. Хоть и молчала, а я-то уж знаю, что у нее было на уме.
— Нет, нет, ты скажи ей: я не младшей, старшей женой буду! Я у тебя первая была. Что ж теперь делать, коли судьба нас всех свела! От судьбы не уйдешь. Кто любит, тот на все готов…
В Чакалгедии я прямиком через гору Зозана рванул. Задумал сперва в Карга Дюзю заглянуть. Авось, думаю, и посмелее будут на кочевку сбираться, как узнают, что я теперь бек. Глянут: я при свите, тут и Сорик-оглу им нипочем.
За поворотом у скалы наперерез мне разбойник выскочил. Волосы всклокочены, борода спутана, лица не видать. Я — за ружье.
— Не шевелись, пристрелю! Отвечай, ты кто: грабитель или божий странник?
Опустил он ружье.
— Был бы я разбойником, Мемо, на дорогу бы к тебе не вышел.
Тут я по голосу его признал: Джемшидо.
— Джемшидо, брат! Ты ли это?
Слез я с коня, обнялись мы с ним. Никак не может он поверить, что я жив.
— Ты из мертвых восстал, что ли? Мы тебя давно оплакали.
— В точку попал, Джемшидо. От смерти на волоске был, да воскрес. А кто вас о моей смерти известил?
— Да никто не извещал. Как-то утром Джемо выходит из землянки — у дверей твой кровавый кафтан да кинжал лежат. Стала она голосить-причитать на всю деревню — вся оба сбежалась, бабы в вой ударились. Траур по тебе, как положено, справили. Чьих это рук дело, нам всем ясно было — Сорика-оглу. Да за руку его не поймаешь. Поди докажи, что он убил. Так и смолчали, никуда не заявили.
— А что тебе здесь, в горах, делать? Кого караулишь?
— И не спрашивай, брат. Этот изверг Сорик-оглу наши очаги разрушил. Всю оба разграбил, наших жен и детей к себе угнал. Из мужчин — кого убил, кого в тюрьму заткнул. На воле один я остался. Теперь в горах промышляю.
У меня сердце упало. Хотел про Джемо, Джано спросить, слова в горле застряли. Джемшидо и не заметил ничего, продолжает свой горестный дестан и даже словно бы рад, что есть кому горе излить.
— Джаферо, Хайдаро и дядя Вело убиты. Ай, Вело, Вело! Сколько раз он нам говорил: «Не прожить рабу без аги». Не слушали мы его, трусом обзывали. Вышло — прав был дядя Вело, ой, как прав! Он у Джано на руках помирал, Джано плакал, у него прощенья просил. Две пули в Вело вошли: одна в плечо, другая в пах. Джано его десять часов на себе тащил, Кровь свою за него по капле был готов отдать, да что толку!
— А что же вы к Фахри-бею не пошли?
— Как не пойти! Мы к нему сразу толкнулись. Только Сорик-оглу наши стога спалил, амбары разорил — мы к Фахри-бею. Трое нас было: Джано, дядя Вело и я. Приходим — он в печали великой, в дальний путь сбирается. В ссылку его отправляют. Пришла на него жалоба, будто он бедуинам арабским казенную землю продает.
— Кто написал?
— Крестьяне из Карга Дюзю. Ты их к Фахри-бею отвел, чтоб он им добро сделал, а они на него бумагу состряпали. Ясно, Сорик-оглу их заставил. Пишут: подполковник Фахри взял у нас деньги, сулил землю дать. Сорик-оглу то письмо властям направил. Вот Фахри-бея и сослали. А мы-то знать ничего не знаем, вваливаемся к нему, так и так: Сорик-оглу нашу деревню разграбил, новые козни замышляет, оборони, сделай милость. А он: «У меня приказ сегодня же отбыть». — «На кого ж ты нас теперь покидаешь? Кто нам руку протянет?» А он нам: «У меня отняты полномочия. Могу только написать о ваших бедах полковнику. Сам я ничего сделать не в силах». С пустыми руками, с разбитым сердцем мы в деревню воротились. А там уж нас новое горе ждет. Сорик-оглу прислал к нам Кара Сеида, велел ему с нас двести золотых стребовать.
— Какие двести золотых? Мы ему ничего не должны!
— А помнишь двести золотых, что мы у банка занимали? Секретарь так бумаги состряпал, что мы те деньги не банку, Сорику-оглу должны были воротить. Мы говорим: «Двести золотых нам банк дал, а не Сорик-оглу». Кара Сеид нам в ответ: «Это точно, выдал деньги банк, но сняты они со счета Сорика-оглу. Выходит, вы должны не банку, а Сорику-оглу, он вам дает сроку одну неделю. Не уплатите — приедет к вам с жандармами, заберет все ваше имущество. Так и знайте».
С тем и уехал.
Растерялся народ. Как нам быть? Где денег взять? Джано говорит: «Надобно к секретарю пойти. Он мне сам велел к нему приходить, когда тяжко прядется. Мы теперь дети государства-бабо, а он у государства на службе, у него нам и защиты просить». Входим к нему — не узнать секретаря! Словно его подменили. Давай на нас топать, давай орать: «Как вам, жалким рабам, в голову взбрело против аги своего пойти! На что вы надеялись? Ага простил вас за вашу темноту, двести золотых дал, чтоб вы землю засеяли, землянки починили. Ваше дело было ему в ноги броситься, во всем покаяться, а вы — властям жаловаться! Да какое дело государству до ваших долгов своему аге!» Слушаем мы — рты разинули! Словно и не он Фахри-бею слово дал нам заступником быть. «Закон Турецкой республики для всех один!..», «Будет трудно — заходите. Наш долг помочь вам в трудные дни…» Вот тебе и помог! Джано не побоялся, вперед выступил. «Бек мой! — говорит. — Мы те деньги не у Сорика-оглу брали, у банка, Сорик-оглу нам не ага. С какой стати он у нас будет последнюю утварь отымать? Был у нас ага-абукат, сын шейха Махмуда. Землю он свою продал Сорику-оглу, а мы Сорика-оглу своим хозяином не признали…» Секретарь весь затрясся: «Да кто вы такие, чтобы такого влиятельного человека хозяином не признавать?» — «И не будем признавать. Он сын разбойника, что против нас бился. Подлый это человек». Секретарь глаза выкатил: «Вы поглядите на этого бунтаря! Да ты, видно, забыл, что ты раб? Где это ты слышал, чтобы раб, скотина бессловесная, про своего агу рассуждать вздумал? Или тебе неведомо, что ага вместе с землей и рабов волен продавать, ни у кого не спросясь?» У Джано желваки на скулах заходили. «Раньше так было, — говорит, — а нынче новый закон вышел, всем рабам волю принес. Рабы вольны стали себе сами хозяина выбирать». Ухватил его секретарь за плечи, затряс. «Ты еще, мразь, будешь меня новым законам учить! Только османскому паше и забот, что о рабах Зозаны думать. Пора знать: новые законы для одних османцев! Шейхам да рабам до них дела нет!» Джано свое гнет: «А мы не шейховы рабы. Нам новая власть землю дала, теперь мы ее дети. Вот и пришли мы к новой власти правду искать». Секретарь тут весь кровью налился: «Ах вы, сволочи! И на меня жаловаться будете!» Пошел на нас с кулачищами. Одному — пощечину, другому — затрещину. Мы обалдели, что делать — не знаем. Кликнул секретарь жандарма, велел нас в тюрьму отвести. Так два дня там и просидели неведомо за что. На третий день отомкнули перед нами дверь, вышвырнули нас на улицу. Приходим в Чакалгедии. Поведал Джано все как есть нашим братьям: «Османские власти тоже за Сорика-оглу стоят. Отворотились от нас. Нет нам у власти защиты. Сами свое добро оборонять будем, денно и нощно дозор держать». Дядя Вело стал на себе бороду рвать: «Говорил я вам: Сорик-оглу нам разор учинит, — не слушались меня. Теперь ждите беды. Вот-вот нагрянет изверг, с землей нашу деревню сровняет. Вай, горе нам! Будь у нас ага, он бы нас в обиду не дал. Это ты, Джано, нас всех взбаламутил! Эх, да что теперь толковать!» Два дня пальцы на курках держали — никто не появился. На третий день смотрим — жандармы по горам карабкаются, у всех ружья за плечами. С ними еще какие-то люди, по-городскому одеты, видать, чиновники. Приходят в деревню. Один чиновник бумагу достает, читает: все наши посевы, пастбища, все наше добро конфискуется. Тут из-за горы Сорик-оглу со своими людьми показался. За каждым в упряжке два мула тащатся — наше добро грузить. Женщины к дверям кинулись — утварь свою заслонить, их жандармы прикладами отогнали. Рассыпались люди Сорика-оглу по землянкам, стали из них скотину выводить, одеяла выбрасывать, из амбаров мешки выволакивать. Джемо обхватила свою козу с красными глазами. «Не отдам злодеям!» — говорит. Люди Сорика-оглу у нее козу вырвали, пинками в стадо погнали. Ухватила Джемо мотыгу, пошла на них в атаку. Тут Кара Сеид ей сзади руки заломил. Накинулись они все на нее, колошматят по чему попало. У нее все лицо кровью залило и изо рта кровь хлещет. Джано к жандарму кинулся. «Спасите мою дочку! Грех ее бить, она беременная!» Мы глядим, и правда: живот у Джемо! Тут Сорик-оглу выходит: «От кого твой ублюдок? От гаденыша Мемо? Я его давно на тот свет отправил». Джемо ему: «Гаденыши — это те, кто тебе под стать, по дорогам разбойничают, добрым людям кинжалы в спину всаживают, оба разоряют. А Мемо джигитом был, и сын его джигитом будет. Он злодеям за отца отомстит! С молоком моим, с колыбельными песнями ту месть в себя впитает!» Сорик-оглу весь зашелся от ярости. Хвать ее сапогом в живот! Хвать еще! «Не колыбельные тебе петь, а агыты[53] по нему голосить!» Глаза у нее заволокло, лицо позеленело, и повисла она на руках Кара Сеида, пополам перегнулась. Джано подбежал, поднял ее на руки, городские засуетились. Отпихнул их Джано от себя локтем, уставился прямо в глаза Сорику-оглу: «Сколько горя ты принес, не счесть! Но учти: за все с тебя спросится, еще на этом свете сквитаемся». Сорик-оглу ему: «Я расчетом доволен, только до конца еще не довел». Погрузили наше тряпье, ложки-плошки на мулов, стадо впереди погнали. Пока не скрылись все за горой, мы им вслед глядели, руками за сердце держались. Городские видят: Джемо в себя не приходит, по ногам кровь бежит ручьями, решили ее в больницу свезти, с собой забрали, Джано за ней следом пошел…
52
Кума — турецкое слово, употребляемое для обозначения жены по отношению к другой или другим женам.