С каким-то суеверным благоговением относится турецкая сказка к волшебному слову. Из седых времен донесла до нас сказка культ магического слова: достаточно одного «доброго» или «злого» слова, чтобы нормы жизни были сразу нарушены, чтобы реальная действительность мгновенно подчинилась этой властной и неотвратимой силе. Здесь, как и в старинном русском быту, достаточно «знать слово», чтобы вмешиваться по своему усмотрению в обыденную жизнь стихий и людей. Если формула «по велению аллаха, по соизволению рыбы»[13] которая производит такое потрясающее действие в сказке 63, подправлена исламом, то сказки знают и более древние формулы заклятий и проклятий. По одному слову ходжй, мать девочки превращается в черную корову (сказка 39), проклятие дэвов превращает девушку в мужчину (сказка 22). Только одну фразу сказала старуха — и мальчик уже сохнет от любви к трем померанцам, которые становятся главной целью его жизни (сказка 18). В другой сказке старуха произносит закдятие с тем, чтобы мальчика охватила страсть к Джейлен-ханым.
Слово и способность говорить, по представлению турецких сказок, свойственны всей природе вообще, а не только человеку. В сказках говорит и волшебный конь, и змея, и обезьяна, — говорит даже печень, которую дэв вырвал из человеческого трупа (сказка 33). В этом же плане трактует турецкая сказка и широко известный в фольклоре многих народов «язык животных». Этот язык знает Искендер, главное действующее лицо сказки 24; на этой именно почве наживает он себе смертельных врагов в лице своей собственной матери и позднее везира. «Птичий язык» знает девушка, героиня сказки 33,— только это обстоятельство и спасает бедняжку от дэва, который уже приготовился ее съесть.
При всей своей фантастичности турецкие сказки очень часто прямо-таки поражают знанием жизни, знанием человеческого сердца. Вот только два примера. В полном отчаянии делает измученный сын йеменского падишаха первую и последнюю попытку проникнуть в заколдованный сад за белой розой, которая приблизит его к недосягаемой возлюбленной (сказка 9). И вот в этот решительный для него момент ему преграждает путь страшная кошка: как оказалось, это была старшая дочь ведьмы. Какой же тут выход? Сказка средней глубины нашла бы его не задумываясь: герой мог бы, воспрянув духом, убить эту кошку (на то он и герой!) или усыпить ее каким-нибудь талисманом, и, с точки зрения сказочной логики, все было бы очень хорошо. Но наша сказка прибегла к другому выходу, отказавшись от шаблонного, внешнего решения: «А та, хоть и была в образе кошки, но, увидев молодца, своей девичьей душой ею полюбила [14] и показывает ему путь». Разве это не более художественно, чем все ходульные приемы, которыми обычная сказка расчищает путь своим героям?
Могучий дэв Рюзгяр, налетающий, как вихрь, невидимый для всего живого, страшный, неотразимый (сказка 3). Но есть одна сила, перед которой бессильно и это ужасное существо. Сила эта — женская любовь: когда девушка, которую дэв похитил и держал взаперти, гневалась на него, то «сколько он ни приходил, умолял, упрашивал, — она только показывала ему свое лицо через двери». И дэв боится ее, которую он мог бы стереть в порошок. Он счастлив, если, переложив гнев на милость, она удостоит его своей беседы: в эту минуту он готов выболтать даже свою заветную тайну о том, «какой у него талисман», т. е., иначе говоря, как его можно погубить. Только один штрих. Но если отнять его, от живого образа останется бледная схема, неинтересная даже для самой сказки, ибо какой же интерес следить за борьбой этого дэва, если он, уже по своей природе, не может иметь соперника на земле!